…Иван нагибается, черпает ковшиком и пьет, пьет студеную воду с привкусом глины. Пьет и не может напиться. А солнце жарит, а солнце печет немилосердно, и губы запекаются от жажды, а во рту сухо и терпко, как будто там натерли клочком болотного сена.
Видения проносились в голове, они походили на «живые картинки» первого немого кино. И так же, как те первые «живые картинки», часто обрывались, и Иван оставался в черной тьме, сухой и бездонной.
Иван испугался, что это не просто жажда, что его сжигает болезнь, раскрыл глаза и сел. Ощутил, как фургон крутанулся вокруг него, аж в глазах засверкали искры. Это было бы страшнее всего — заболеть. Истощенный, измученный, без куска хлеба, без глотка воды он протянет недолго.
«Неужели я болен? Неужели это конец?»
И опять: «А может, провоцирует память? Дал послабление нервам». Он тряхнул головой, отгоняя липкие видения. «Сутки. Еще б одни сутки… Продержаться… Уже Украина!..» Он ловил ее сердцем, сознанием, каждой клеточкой тела. Она пахла яблоками, влагой лесов… На родной земле даже страх как бы уменьшился. «Все ближе к Днепру… К фронту…» Попытался проглотить слюну, и в горле запекло, заболело, как будто там торчал огненный прут. Держал ладони на холодных досках, на железных болтах, чтобы охладить их, и прикладывал затем ладони ко лбу. Но, твердые, шершавые, они оставались теплыми и были неестественно тяжелыми, словно налитые оловом. И ощущал странную боль в груди, и словно бы даже не хватало воздуха. Понял: его утомляет любое движение.
И тогда он лег. И заставил себя заснуть. Содеял снова наибольшее, на какое только был способен, насилие над собой: над мыслями, памятью, видениями. Сон — это его маленькая привилегия, та малость, которую отпускала ему судьба, которая особенно пригодилась ему на фронте и в плену. Он умел быстро засыпать. Всяческие колебания, раскаяния оставлял на день, убивал, уничтожал их, призывал глубокий мрак и тишину.
Так было и на этот раз. Отсек все видения, все мысли, все воспоминания. Гасил их, как спички на ветру, не давал разгореться, насильно падал во что-то черное, мягкое, бархатное. Черное и бархатное, только оно могло навеять сон. Но сейчас у него, пожалуй, не было сил и на это. Потому что мысль вела куда-то, подсовывала что-то неожиданное, мучительное. Нет — прочь… Только сон. Который приближает к свободе, к родному селу, к Марийке. Который не дает вытекать силе. В который проваливаются, как в глубокую борозду, а сверху падают и падают черные ломти земли, давят на грудь, хоронят живьем. Ну и что ж… Пусть хоронят. Так, пожалуй, лучше всего…