– Чувствую себя… ужасно.
Подождала ответа; Бумазея Кармайкл молчала.
Кэролайн с трудом села, закрыла лицо руками. Добавила:
– Когда я обо всем этом рассказывала, то как будто снова пережила. Словно все это повторилось. Только на этот раз…
Снова молчание.
– На этот раз… как будто я делала все это на глазах у кого-то другого. На глазах у…
– У меня?
– Да, но не совсем.
– Это легко объяснить, – ответила Бумазея. – Ты занималась этим на глазах у самой себя. Сама за собой наблюдала. И теперь, Кэролайн, начиная с этого дня, каждый, абсолютно каждый раз ты будешь чувствовать, что за тобой наблюдают. Всякий раз, оказавшись в такой же ситуации, – продолжала она, и в голосе ее звучала спокойная монотонная неумолимость, – ты будешь слышать собственный голос. Будешь слышать, как пересказываешь все это, во всех деталях, со всеми звуками и запахами, кому-то другому. Только само событие не будет отделено от рассказа о нем несколькими неделями, как сейчас. Событие и рассказ будут происходить одновременно.
– Но, когда об этом рассказываешь, это выходит так… так пошло, почти смешно!
– Нет, не когда рассказываешь. Рассказ ничего не меняет, просто обнажает суть. Само это занятие смехотворно, пошло, мерзко – и прежде всего слишком банально, чтобы платить за него такую ужасную цену. И теперь, когда ты видишь его так же, как вижу я, – ты уже не сможешь смотреть на него иначе. Иди умойся.
Так Кэролайн и сделала: умылась, причесалась, смыла остатки макияжа – и, выйдя из ванной, выглядела уже гораздо лучше. Без косметики девушка казалась совсем юной: трудно, да что там, невозможно было поверить, что она двумя годами старше Бумазеи Кармайкл. Кэролайн надела жакет, накинула плащ, взяла сумочку.
– Ладно, я пойду. Я… мне теперь гораздо лучше. Я хочу сказать… когда думаю об… об этом.
– Ты начинаешь смотреть на это так же, как я. Поэтому тебе и лучше.
– Ох! – воскликнула Кэролайн, уже стоя в дверях. В этом коротком вскрике отразилась вся глубина ее тревог, страданий физических и душевных, безнадежных попыток разобраться в сложности того, что предлагает ей жизнь. – Хотела бы я быть такой же, как ты! Хотела бы я всегда быть такой же, как ты!
И она ушла.
Бумазея Кармайкл долго сидела, прикрыв глаза, в своем не слишком удобном кресле. Затем встала, пошла в спальню и начала раздеваться. Она гордилась собой; и ей хотелось помыться.
Вдруг вспомнилось лицо отца – лицо, сияющее такой же гордостью. Он спустился в выгребную яму, чтобы прочистить засор: никто больше на это не решился. Чуть не задохнулся, потом долго отлеживался – но, когда выбрался оттуда, неописуемо грязный и источающий смрад, лицо у него светилось. А мама смотрела на него с ужасом и отвращением. Сама она скорее согласилась бы бесконечно терпеть неописуемые неудобства от засора в выгребной яме, чем признать – пусть даже в кругу семьи, – что ее муж способен так измараться. Что ж, папа был таким, а мама другой. Этот случай высветил огромную разницу между ними: отсюда понятно, почему мама так радовалась, когда папа умер, и зачем сменила Бумазее имя, данное ей отцом – имя, отражающее притягательность греха и порока. В день, когда он умер, Саломея Кармайкл стала Бумазеей. Никаких выгребных ям! Малышка Бумазея: чистенькая, накрахмаленная, безупречно отглаженная. Прочная, практичная, гигиеничная. И так всю жизнь.