Мы и наши возлюбленные (Макаров) - страница 42

Я впервые ничего не боялся, безнадежность придавала мне сил, я был готов к чему угодно — к ядовитой улыбке, к злой насмешке, к откровенной и циничной грубости, на которую эта женщина при всей своей утонченности была большая мастерица, тоже, надо думать, в память о всевластном папаше, — но случилось невероятное, мои слова тронули ее. Не слишком, конечно, и все же контраст между обычной капризной ее взвинченностью и нынешней снисходительной мягкостью оказался для меня чрезмерен. Что-то лопнуло у меня в груди, распустилось, какие-то неведомые струны, адским натяжением которых держалось мое самолюбие, я чувствую, как звуки затухают в моем бессильном, непослушном горле. И теперь еще, в незнакомом доме, я никак не могу прийти в себя, такие испытания в моем возрасте не даются даром, слишком я перенервничал, слишком доверился лирическому порыву, попробуй теперь его унять. Но самое странное в том, что я ничуть не стесняюсь посторонних. Мне кажется почему-то, что все они прекрасно осведомлены о моих терзаниях, о муках моих и верности, и не просто осведомлены, но даже сочувствуют им, моей неприкаянности, моему безрассудству, как сочувствовали бы пловцу в шторм или же ходоку в горах во время грозы.

Высокий человек, загорелый, худой, с длинными волосами, не по нынешней моде, а словно по давнему, полузабытому уже обычаю, перебирает струны. И вновь мнится, что именно ко мне обращен этот чувствительный аккорд, где и кому только не звучавший, непременный, как весь наш быт, как русские внезапные пирушки, как безнадежная любовь, от которой нет иного спасения, кроме этого хмельного кутежа. Я плохо различаю предметы, горячая влага застилает мне глаза. Я плачу, оказывается. Отчего же? От полноты ли чувств или по сердечной слабости? А вернее всего, из-за женщины — вон она, забралась, сбросив туфли, на диван и свернулась в клубок по-кошачьи, что еще женщине надо? А гитарист поет, встряхивая картинными своими прядями, беззащитно и бездумно старомодными, как эти глупые слова, от которых неудержимо катятся слезы. И ничуть мне их не стыдно, как не стыдно любить и на виду у всех в этой любви признаваться, всеми законами пренебрегая, любую надежду отвергая, будто недостойный расчет или корысть.

* * *

Так я и просыпаюсь в слезах, ощущая виском и щекою детством завещанную влажность подушки. Прямо перед собой, не успев еще отойти от томящей приснившейся нежности, я обнаруживаю Мишино лицо, небывало просительное и виноватое.

— Старичок, — приговаривает он, — проснись, а, вставать пора, здоровье поправить, башка свинцовая, повернуть больно, и на душе тоска, хоть в петлю лезь.