Мы и наши возлюбленные (Макаров) - страница 56

— Маша! — не нахожу я слов, понимая только, что влияние этой девушки на мою психику сродни былому Мишиному, от которого мне с таким трудом насилу удалось избавиться. — Маша, что же удивительного? Да на подделки всегда спрос. На мишуру всякую, на фальшивки. Кому же завидовать прикажете? Имитаторам, что ли? Звукоподражателям? Копиистам? Пассажиры метро вам не нравятся, понятно, эстетически вас не устраивают, что же поделаешь, но ведь они делом заняты, не липу мастерят, не туфту, а что-то такое настоящее, без чего жить на свете нельзя. Никому, и вам в том числе.

Я даже вскакиваю от злости, на себя самого, разумеется, на кого же еще так разозлишься, когда сознаешь, что натужно звучат твои доводы. А народ ведь теперь какой пошел, только иронии он доверяет, только шутка, к тому же безразличным тоном отпущенная, вроде бы и не рассчитанная на успех, способна произвести на него впечатление, а уж никак не душевное излияние, пусть даже на волоске от исповеди.

— Я тоже этой самой липой занимался, — развожу я руками, никак не в силах усвоить прежнего уверенного тона. — Да. Наклейки прилеплял не хуже ваших! И успех имел, представьте себе. А теперь не хочу — устал, надоело. Вы даже себе представить не можете, до какой степени. Пропади они пропадом! Хочется до чего-то настоящего докопаться, до правды. Пора уже. На нее, между прочим, тоже спрос немалый.

В этот момент, как назло, заливается телефон, который я еще с раннего утра на всякий случай, чтобы не беспокоить Машу, приволок в кухню и водрузил на холодильник. Это один из тех бессмысленных звонков, которые роковым образом раздаются в момент возвращения из командировки. Внештатная наша сотрудница Жозефина Ганелина, сорокалетняя девушка, несчастное существо, по наитию вспоминает обо мне как раз на следующее утро после моего приезда и звонит мне без малейшего определенного повода, если не считать, конечно, резонным поводом ее желание с ходу пожаловаться на свое одиночество, поныть, пострадать, слезливым, истерическим голосом поискать у меня сочувствия.

От одной ее плачущей интонации из неведомых глубин моего существа всплывает наверх мутное раздражение, я злюсь на Жозефину, а еще больше на себя самого за тупую свою толстокожесть, а также и за то, что в разговоре с Машей не выдержал тона ничего не значащей, равнодушной иронии. Мое сочувствие ни в чем не повинной Жозефине выражается в совершенно несуразной сварливости — в криках, в досадливых вздохах, в нервическом дерганье, — Маше это дает повод догадливо двусмысленно улыбнуться. Терпеть не могу эту блудливую женскую догадливость, все на свете трактующую в своем известном, не подлежащем сомнению смысле. Когда удается наконец брякнуть трубку на место, Маши в кухне уже нет. Она появляется спустя некоторое время при полном вчерашнем марафете. Справедливо сказано в какой-то книге, что женщина вместе с платьем меняет и состояние души. Перед этой холодноватой, респектабельной Машей я ни за что не рискнул бы рвать на груди рубаху, как перед той, что несколько минут назад сидела напротив меня за кухонным столом, подперев лицо рукою и утопая в моем халате.