Именно способность Бонапарта пускать в ход поочередно хитрость и силу помогла ему покорить Европу. Впрочем, Европу — это слишком громко сказано. Что, собственно, разумелось в ту пору под Европой? Несколько министров, у каждого из которых было ничуть не больше ума, чем у едва ли не любого из их соотечественников.
Весной 1800 года я опубликовала книгу о литературе, и успех ее всецело возвратил мне милость общества; гостиная моя вновь наполнилась людьми, и я вновь испытала радости беседы, беседы в Париже, а для меня это, признаюсь, наслаждение самое жгучее. В моей книге о литературе не говорилось ни слова о Бонапарте, зато в ней были выражены, и, признаюсь, выражены с силою, чувства самые либеральные.>151 В ту пору Бонапарт еще не умел ограничить свободу печати так, как теперь. Цензуре подвергались газеты, но не книги,>152 — система, которую, пожалуй, соблюдай правительство определенную умеренность, можно было бы стерпеть, ибо газеты оказывают влияние на народные массы, книги же читаются исключительно людьми образованными и могут просвещать общественное мнение, не распаляя его. В Сенате, должно быть в насмешку, учредили одну комиссию, ведающую свободой печати, и другую, ведающую свободой личности;>153 они существуют и по сей день, причем состав их обновляется каждые три месяца. Бесспорно, управление епархиями с нехристианским населением>154 и английские синекуры — дела куда более хлопотные, нежели членство в этих комиссиях, разве что членов их приравняли к весталкам, призванным поддерживать огонь в светильниках над могилами.
После труда о литературах Севера и Юга>155 я опубликовала «Дельфину», «Коринну»>156 и, наконец, написала книгу о Германии, запрещенную накануне выхода в свет. Однако, каких бы мучительных гонений ни навлекло на меня это последнее сочинение, я по-прежнему продолжаю считать, что литература способна доставить радости и снискать уважение публики любому автору, даже если автор этот — женщина. Страдания, пережитые мною, я приписываю тому обстоятельству, что судьба моя с первых шагов в свете была неразрывно связана с интересами свободы, которые отстаивали мой отец и мои друзья; что же касается писательского таланта, принесшего мне известность, он неизменно доставлял мне больше удовольствия, чем огорчений. Критические отзывы о том или ином сочинении нетрудно перенести, обладая душой сколько-нибудь возвышенной и любя великие мысли более за их собственное совершенство, нежели за успех, какой они могут нам снискать.>157 Впрочем, публика, по моему мнению, рано или поздно начинает судить о сочинениях весьма справедливо; самолюбивым авторам, жадным до похвал, следует запастись терпением: со временем каждый из них получит то, что заслужил. Наконец, пусть даже нам суждено долгое время страдать от несправедливости, я не знаю лучшего прибежища от этого несчастья, кроме раздумий, навеваемых философией, и энтузиазма, внушаемого красноречием. Благодаря им целый мир открытий и чувств, в котором мы можем дышать полной грудью, покоряется нашей власти.