Вот идет человек. Роман-автобиография (Гранах) - страница 105

28

После актерской школы или частных уроков путь молодого актера в Германии тех лет вел в какой-нибудь провинциальный театрик или в бродячую труппу — «балаган». Здесь ты почти каждый день получал новую яркую роль, пока наконец счастливый случай не приводил тебя в город побольше, где работать было уже спокойнее и пьесы менялись раз в четыре-пять дней, а то и раз в неделю. После долгих скитаний с бродячей труппой, если ты еще не успел растратить свои силы и талант, тебя «открывал» директор какого-нибудь театра, и ты перебирался в Нюрнберг, Дрезден, Кёнигсберг, Штутгарт, Мюнхен, Гамбург или даже во Франкфурт-на-Майне. Это были уважаемые учреждения культуры, театры, существовавшие на государственные или городские деньги и имевшие свое лицо. В этих городах тебя могли «открыть» берлинские режиссеры. Берлин! Город, живший самой бурной, самой горячей театральной жизнью во всей Европе, конечная цель и самая большая надежда всех немецких актеров! Очень немногим удавалось проявить себя сразу в Берлине, не прибегая к окольным путям. И здесь у молодого «продавца мимики и жестов» было две возможности. По воскресеньям во многих театрах, помимо вечерних представлений, шли еще и дешевые ранние спектакли. Многие именитые актеры старались от них уклониться, считая это ниже своего достоинства, но отчасти и потому, что корчить из себя после обеда Франца Моора, а вечером — Лира для них и в самом деле было чересчур утомительно. И здесь молодой актер мог себя проявить. Но была и другая возможность: если актер из основного состава заболевал и в последнюю минуту сообщал, что не сможет выйти на сцену. И тогда нужно было «выйти на замену» и показать, на что ты способен. У каждого юного «почитателя» был свой любимый актер среди великих мастеров: ему он старался подражать, его любил, перед ним преклонялся, он был для него примером во всем, был его учителем, но именно ему молодой мим втайне желал, чтобы он заболел или, по крайней мере, осип. Я больше всех любил Рудольфа Шильдкраута и Альберта Бассермана. Я любил и почитал их, как почитал и любил своего отца и своего учителя Шимшеле Мильницера. Однако мне никогда не пришло бы в голову желать чего-то плохого своему отцу или учителю Шимшеле, а здесь я каждый вечер стоял за кулисами, восхищался их «гениальностью», их «величи-ем», изучал их движения, жесты, интонации, какой смысл открывает в реплике едва заметный вздох или неуловимое движение руки, как одна пауза, один вскрик или, наоборот, неожиданное молчание раскрывают мысль, оживляют чувство героя. Я сравнивал, как они выражают эти чувства, противопоставлял их, а про себя думал, что все это, конечно, грандиозно, но можно было бы выразить и по-другому. Я находил места, в которых я кричал бы по-другому, рыдал бы по-другому и молчал бы иначе — да, но когда, когда же? И я ловил себя на омерзительной и чудесной мысли: как было бы хорошо, если бы вечером, за пять минут до начала спектакля, один из этих горячо любимых мною и почитаемых полубогов охрип и потерял голос. Спектакль под угрозой! И тут прихожу на замену я! Я на сцене! Спасай спектакль! Я допущен. А это же самое главное — чтобы тебя допустили, «впустили внутрь»! Нужно же открыть человеку дверь, нужно дать ему шанс! И вот однажды в субботу случилось так, что один из самых ярких исполнителей ролей второго плана потерял голос: это был самый лицемерный клеветник, самый коварный убийца во всей труппе, самый дерзкий поджигатель и лучший закатыватель глаз в театре — Фридрих Кюне. Он так осип, что совершенно не мог говорить, и я должен был заменить его в роли Луциана в «Гамлете». Этот Кюне в жизни не сделал мне ничего плохого, но я благодарил Господа Бога за то, что Он — ради меня — лишил его голоса. Ведь самым почитаемым и боготворимым мною артистам я желал «жабы в горле», чтобы они поспешили домой или сразу же легли в постель, а я мог бы тогда выйти на замену и спасти спектакль. Я мечтал о том, как благодаря замене в одночасье покину тьму безвестности и окажусь в лучах славы. Но даже в самых своих смелых мечтах и фантазиях я видел большое препятствие у себя на пути: мои кривые пекарские ноги. И вот ран-ним вечером в воскресенье у Кюне и в самом деле была «жаба в горле», а у меня — мой Луциан: