Вот идет человек. Роман-автобиография (Гранах) - страница 104

Потом наступил день большого прослушивания у Рейнхардта. Меня не было в списках, но Герсдорф сказал, что я все равно должен прийти. Я стоял в фойе «Каммершпиле» и наблюдал за Рейнхардтом и его командой, в которую входил и его брат Эдмунд, импресарио, руководивший театром. На сцене один ученик сменял другого, как вдруг я увидел, что Герсдорф, склонившись к Рейнхардту, что-то шепчет ему на ухо, и оба смотрят в мою сторону. После этого Герсдорф позвал меня, представил комиссии и, сказав еще несколько слов, попросил начинать. Я читал монолог Франца Моора и Первого актера из «Гамлета». Меня с ободряющей улыбкой попросили почитать еще. Один только Хельд сидел с кислым лицом и смотрел на меня с выражением ненависти и презрения. На этот раз я разразился монологом Шейлока. Я видел перед собой только Хельда и думал только о нем. Когда я дошел до места:

Когда вы нас колете, разве из нас не идет кровь?
Когда вы нас щекочете, разве мы не смеемся?
Когда вы нас отравляете, разве мы не умираем?[18]

я посмотрел на Хельда. Это извержение чувств предназначалось ему, это было моей личной трагедией, полной горя и отчаяния, — слезы заструились по моему лицу. Я был действительно несчастлив и кричал о своей боли, забыв обо всех, а когда мое выступление закончилось, мне было немного стыдно. Но тогда уже ко мне подошел Рейнхардт. Своим благожелательным голосом он сказал мне несколько добрых, ободряющих слов и спросил меня, откуда я родом. Когда я ответил, он сказал своим людям: «Ну разумеется — земляк Богумила Давидсона», — пожал мне руку и от всей души рассмеялся, после чего обратился к Эдмунду: «Мы заключим с ним контракт на пять лет». Вечером того же дня Эдмунд пригласил меня к себе в кабинет. Все поздравляли меня, и только Хельд сказал: «Удача — свинья, вот она и идет к себе подобным». Но его замечание не могло ни на секунду омрачить этот самый счастливый день моей жизни. Ведь я даже не надеялся на заключение контракта до окончания школы, и все это превосходило мои ожидания. В тот же день я подписал контракт на пять лет: на первый год — 75 марок в месяц, на второй — 125 марок в месяц, на третий — 250, на четвертый — 350, а на пятый — 500 марок. Меня вызвал секретарь театра Оттомар Кайндль, и я получил несколько небольших ролей в спектаклях, уже включенных в репертуар.

Начались репетиции «Живого трупа» Толстого, где я получил роль слуги в трактире, который в девятой картине говорит: «Мы ничего не знаем». Это «мы ничего не знаем» постоянно крутилось у меня в голове на протяжении нескольких недель. Я пережевывал слова, слоги — они, эти слова и буквы, плясали в моем сознании даже во сне. Скоро мне стало ясно, что слуга с его репликой «мы ничего не знаем» — самая важная роль в спектакле. Отчаявшийся Федя, которого играл Моисси в этой картине, одинок, покинут, он на самом дне своей жизни, а сыщик хочет его окончательно добить и вызывает меня в качестве свидетеля — но я совершенно ничего не знаю. Мы ничего не знаем. — Мы ничего не знаем. — Мы ничего не знаем! Я — единственное спасение для Феди, ведь я люблю его, и мне ужасно неприятно, что ищейка вызывает меня свидетелем против него. Я должен это «сыграть», с душой и яростью, с чувством и протестом — да, это была невероятно сложная задача. Начались репетиции. Я сидел так, что меня никто не видел, и наблюдал, как Рейнхардт работает с актерами: как обсуждается и утверждается малейший жест, малейшее изменение интонации, как атмосфера вдруг накаляется, и репетиции становятся интереснее спектаклей! Как Рейнхардт слушал, как его выразительное лицо передавало его впечатления, как он добавлял огня в одни сцены и смягчал другие. Великие актеры, будто маленькие дети, ловили каждое его слово, изучали выражение его лица, не сводили глаз с его губ, искали помощи в его глазах — каждый персонаж должен был быть вылеплен, оформлен, впаян в целое. Рейнхардт — великий гончар, а мы — глина в его руках. Подошло время премьеры, и в тот же день появились афиши, на которых было и мое имя. Не так, как сегодня, когда звездные имена написаны огромными, светящимися буквами, а других хороших актеров почти не упоминают, — нет, тут все роли были перечислены по порядку, как в книге, с добавлением фамилии исполнителя. Моя ничтожная роль была указана так же, как и главные, тем же скромным шрифтом. Там было написано: слуга в трактире — Йешая Гранах. Ах как же я был счастлив! Все это едва укладывалось у меня в голове. Потом, через несколько дней, мое имя поменяли на «Герман Гранах». Мне это не понравилось. Я пошел к секретарю театра и выразил свой протест — я не хотел, чтобы меня звали Германом. «Да, — сказал секретарь, — но Йешая тоже не годится. Для Немецкого театра это звучит слишком по-еврейски». «Это, конечно, так, — пробормотал я, — но Герман мне не нравится. Я не хочу, чтобы меня звали Германом. Мне это имя не по душе». «Милый юноша, — успокаивал меня дипломатичный секретарь, — вы принимаете все слишком близко к сердцу. Поверьте мне, имя совершенно ничего не значит, имя — это пустой звук». «Для меня — нет», — сказал я. «Ну а как бы вы хотели, чтобы вас звали?» — «Стефан», — ответил я. Он немного подумал и сказал: «Нет, это тоже не пойдет. Стефан звучит слишком по-венгерски. А как вам Александр? Александр Гранах. У вас в имени будет целых четыре „а“, а у Моисси — всего два. Ну что, договорились?» «Договорились», — и мы ударили по рукам. На следующий день я увидел на афишах свое новое имя, с четырьмя «а». И мне стало в четыре раза лучше на душе. Постепенно я стал привыкать к своему новому имени — оно ведь теперь было частью моей новой жизни, моей новой профессии, частью театра. По мере своих сил я заботился о нем. Имя — это нечто очень важное, а вовсе не пустой звук, как сказал секретарь. Нет, с этим мнением я никак не могу согласиться. Имя — не пустой звук!