Вот идет человек. Роман-автобиография (Гранах) - страница 92

Жизнь внутри театрального союза тоже была непростой. Несмотря на то что в этом деле мы, простые рабочие, были дилетантами, в союзе уже чувствовалась атмосфера настоящего театра. Взаимная зависть, недоброжелательность, сплетни, интриги. У меня вдруг появились друзья и враги. Друзья подбадривали, а враги критиковали и затыкали уши, когда я орал свои реплики. Тогда я ввязывался в ссоры и скандалы, доходило и до драки. Им было известно, что я хочу стать актером, и один из них, некий господин Урих, который продавал картины и выглядел этаким прилизанным юношей с дешевыми кольцами на пальцах, объяснял всем, что артистом надо родиться. Человек рождается кайзером, музыкантом, поэтом или же актером. Все это он долго и пространно объяснял на одной из репетиций, и некоторые с ним соглашались и при этом бросали на меня ироничные взгляды. Меня это сильно задело. Мой Рувим тоже был оскорблен. Нас обоих ранило это замечание. Но был в нашей группе один пожилой тихий человек. Звали его Гершель Зимменгауз, и он всегда говорил, что если у меня будут проблемы, я могу обратиться к нему. И вот я пошел к своему другу и излил ему свою душу. Он добродушно улыбнулся и дал мне почитать «Двадцать шесть и одну», сказав: «Автор раньше был пекарем. Сам он зовет себя Горьким, Максимом Горьким. Можешь себе представить, что пришлось ему пережить, прежде чем он стал писателем». Я запоем проглотил этот рассказ, где очень реалистично, совсем жизненно описывалась настоящая пекарня, и он излечил мое обиженное сердце, словно бальзам. Для себя я сделал однозначный вывод: если один пекарь может стать писателем, то почему бы другому не стать актером? Так этот Горький заронил в меня сладостную силу, которая вытеснила из моего воображения всех недоброжелателей. Я отрастил волосы, купил пелерину и широкополую черную шляпу, как у Максима Горького. Это имя я заключил в свое сердце, как святыню, и ношу его с собой всю жизнь — так же как воспоминания о Шимшеле Мильницере и моем отце.

Однажды вечером я стоял на сцене и почувствовал нечто такое, что уже никогда меня не отпускало. Никогда прежде я не ощущал свое тело так отчетливо. Я чувствовал кончики своих пальцев и кожу головы, пальцы ног, сердце, а особенно сильно я чувствовал свой желудок. Актеры, игравшие вместе со мной на сцене, уже не были моими личными врагами или друзьями: это были и в самом деле мои родственники, моя семья — дед, отец, мать, братья и сестры. И из переполненного зала до меня докатилось нечто, что сложно описать: как будто от взглядов и ушей зрителей, от их дыхания и внимания исходило электрическое, невидимое напряжение, которое пронизывало меня насквозь, укрепляло меня, проникало внутрь и с новой силой выплескивалось наружу. Тот священный восторг, что охватил меня во время первого посещения театра, теперь нахлынул из совершенно других источников. Он гипнотизировал меня и приковывал к себе. Попробовав этот мир на вкус, я теперь ощущал великий голод, великую жажду: театр, театр, театр. Группа, мнившая себя анархистской и использовавшая театр как прикрытие, стала для меня прикрытием для игры в театре. Все ее участники тоже хотели играть, и наш режиссер начал ставить полноценные спектакли. Чаще всего он брал для них пьесы Гордина. Я играл то неотесанного слесаря, то благородного господина, то старика, то юношу. Я играл хороших и плохих, нормальных и сумасшедших, священников и сутенеров, святых и преступников, а самому мне было всего восемнадцать лет.