Я закончила уборку и поднялась на второй этаж, чтобы забрать детей из класса. Больница занимала двухэтажный особняк, служивший некогда резиденцией для благородного дворянского семейства. Дом стоял в глубине двора. У парадного входа росли тополя, старые и седые, но детей сюда не пускали — вдруг убегут. Они гуляли на заднем дворе, огороженном высоким глухим забором. Само здание походило на две детские трикотажные кофточки после стирки, уложенные одна на другую: вытянутые рукава и кургузое туловище. Три палаты первого этажа предназначались для особо буйных, а по врачебному — расторможенных пациентов. На втором этаже жили более тихие. (В скобках замечу, что за время работы не уловила особой разницы между ними). Возможно, деление происходило по принципу — кто хочет удрать, тот и буйный. Здесь же, на втором этаже, располагался класс. Правда, в нем не было ни парт, ни доски, только игровая приставка, десяток книг из серии «Библиотека школьника», ящик с игрушками и воспитательница, очертаниями фигуры напоминающая простой карандаш. Она следила, чтобы дети соблюдали очередь на право поиграть в «Денди», и очень походила на мою учительницу истории. С кем мне в жизни не везло, так это с учителями. Почему-то я всех их презирала: учительницу истории — за то, что она, как попугай, повторяла про условия и предпосылки революционной ситуации; учительницу математики — за то, что она приписывала мне несуществующие математические способности; учительницу литературы — за ортодоксальную трактовку образа Базарова, учительницу химии — за несправедливо поставленную двойку… Но больше всех я презирала свою первую учительницу, ту самую, про которую в песне поется. Бедная Клавдия Павловна о моих чувствах не догадывалась, гордилась мной и ставила всем в пример. И ничего плохого не сделала, напротив, искренне хотела мне добра. В первом классе мы писали ручками с открытым пером. Считалось, что, пользуясь только такой ручкой, можно выработать красивый почерк. Ручка заправлялась чернилами. Мне не хотелось терять время и вытирать перо о специальную подушечку. Я вытирала его о колготки. Те самые, хлопчатобумажные, отвратительного коричневого цвета, с отвисшими коленками. Отстирать такие колготки от чернил было тяжело, и моя мама долго с ними мучилась. Она пыталась отучить меня от скверной привычки, но пятна появлялись вновь. Ждать, пока я научусь хорошо писать, мама не могла: вдруг скажут, что ее дочка — неряха. Она обратилась за помощью к Клавдии Павловне. Та, от великого педагогического мастерства, вызвала меня к доске, развернула лицом к классу, показала на мои колготки — до этого никто из детей на них внимания не обращал — и рассказала, как это ужасно и некрасиво, что такая умная девочка, как я, вытирает ручку о колготки. И в этот миг потеряла мое уважение. Учительница так поступать не должна! В этом я была уверена твердо. Увы, я перестала уважать не только Клавдию Павловну, но и моральные нормы, о которых она говорила. Взаимопомощь, взаимовыручка, гордость за свой класс и за свою школу — меня тошнило от этих слов. Постепенно между мной и миром выросла стена. Но, увы, точно так же я отгородилась и от себя самой. Пока одна часть меня действовала, другая — наблюдала, ехидно хихикая: хорошо ли я справляюсь с ролью студентки, дочери, невестки и жены… Ну уж нет, мужа своего я любила. Неужели? А как же чувство неполноценности и стремление сравняться? Это теперь называется любовью? Нет, все-таки я — гений! Нашла повод поближе познакомиться с психологом. Как любил повторять Генка, личность психолога — его главный рабочий инструмент. Думаю, в работе сыщика этот инструмент тоже пригодится. И моя раздвоенность в этом случае сослужит мне хорошую службу: пока одна часть меня будет изображать пациентку, другая — понаблюдает за доктором. Решено.