Большое солнце Одессы (Львов) - страница 119

В сентябре меня одолевает грусть. Грусть по ушедшем великолепии лета, по зеленой воде июльского моря, по причудливым, с аптечным запахом, водорослям.

Я отправил сына к бабушке в сентябре, потому что сентябрь казался мне самым надежным месяцем. И еще потому, что я должен был пересадить этот месяц в сердце своего сына нетронутым.

Мой сын родился в новом городе, где нет глухих дворов и стеклянных балконов, где очень много асфальта, под которым глохнет и земля, и трава, асфальта, под которым чувствуют себя хорошо только свинцовый кабель и чугунные трубы.

Я спрашивал сына:

— Ты любишь свой город?

В ответ он всегда ухмылялся и пожимал плечами. Я повторял этот вопрос часто, но лишь до того дня, когда мне стало вдруг ясно, что сын не понимает его. Это меня огорчило: в семь лет я любил свой город и ненавидел каждого, кто говорил о моем городе плохо. Но таких было мало, и изо всех чувств самое скромное место в моем сердце было отведено тогда ненависти.

Я любил. Я употребляю это слово, потому что из тысячи слов, запечатленных в моей памяти, неизменно является только оно, когда я думаю о мире моего детства.

В квартале от моего дома был базар. Его называли Старым, в отличие от Нового, который находился так далеко, что все на нем было другое: и куры, и люди, и арбузы, и цены. И все, разумеется, хуже.

Взбираясь на крышу трехэтажного дома, я видел море и далекие страны, скрытые дымкой. Опускаясь на землю базара, я видел все, что за морем было скрыто дымкой.

Сначала шли деревянные, латанные кусками ржавой жести, столы. Днем они синели и серебрились скумбрией, покрывались тысячами вулканических сопок — шипами пудовой камбалы и, точно ожерельями дикарей, унизывались бесчисленными вязками бычков с крупными, как у головастиков, головами. А к вечеру опустевшие столы искрились мелкой чешуей, которая угасала и стыла вместе с солнцем.

За последней корзиной камбалы начинался книжный ряд. Здесь столов не было. На булыжной площади базара распластались дырявые попоны, рваные паруса и куски обыкновенной кухонной клеенки. На них покоились книги, тысячи книг, затрепанных, промасленных, с дряхлой бахромой на ребрах переплетов, тисненных золотом.

Продавцы книг — не продавцы рыбы. Они не суетились, не зазывали, не заискивали перед крупным покупателем и не поносили скромного. Среди них были настоящие молчальники; разговаривая с покупателем, они только пожимали плечами и кивали головой. Да еще временами пристально и как будто удивленно разглядывали его. У всех этих молчальников были густоголубые, почти синие глаза.