Большое солнце Одессы (Львов) - страница 52

Голос не договорил: доктор Ланда выключил приемник. Но я знаю: голос хотел сказать про Кирова. Про это уже говорили вчера.

Когда убили Кирова, Сталин плакал. Вообще он никогда не плачет, но, когда убили Кирова, заплакал. За эти слезы Сталина я бы изрезала их на куски, сказала моя мама. Их мало резать на куски, сказала Семкина мама, Лиза Граник. "Их” — это враги народа, которые убили Кирова и хотели убить еще Сталина.

— У Сталина, — сказал Семка, — серебряная кровать.

Серебряная — это может быть. Серебро — не золото. Серебро я сам видел у тети Поли — шесть столовых ложек. А тетя Поля — бедная, у нее в комнате всего два стула, если не считать того, который стоит у стены. Но его, наверное, тоже надо считать: когда он стоит у стены, на нем можно даже сидеть.

— Это же роскошь — три стула! — кричит тетя Поля, когда к ней приходят гости. — Зачем старухе три стула, если у нее только две полушки, а на другой, извиняюсь, у меня всегда чирак.

У Юзика Кохановского, который на втором этаже, под нами, тоже есть серебро — один рубль 1924 года: правой рукой рабочий обнимает крестьянина, а левую протянул к лучам солнца, в которое упирается своими трубами завод. На ободке монеты выдавлены черные буквы: чистого серебра восемнадцать грамм. Сколько бы таких монет можно из одной кровати сделать — целый мешок, наверное. Мешок денег! В городе Багдаде был царь, у этого царя было три или пять мешков серебряных денег. Он был самый богатый, этот царь.

Нет, у Сталина не серебряная кровать. Не может быть, чтобы он спал на серебряной кровати.

— Не может быть, — сказал я Семке.

— Тише…

Семка не смотрел на меня. Семка смотрел в небо. Тяжело, как майский жук, гудел над нами гидроплан.

— Семка…

— Ша, — сказал Семка, — не мешай.

Я думал, он следит за гидропланом, а он слушал радио. В этот раз не было ни свиста, ни треска, ни визга, ничего, кроме человеческого голоса, от которого делалось холодно и страшно:

— Я обвиняю не один! Пусть жертвы погребены, но они стоят здесь рядом со мной, указывая на эту скамью подсудимых, на вас, подсудимые, своими страшными руками, истлевшими в могилах, куда вы их отправили!

Я обвиняю не один! Я обвиняю вместе со всем нашим народом, обвиняю тягчайших преступников, достойных только одной меры наказания — расстрела, смерти!

Сказав эти слова — про расстрел и смерть, — голос умолк, и стало очень тихо, так тихо, что непонятно было, почему нет голоса у солнца, которое ослепляет и жжет, почему нет голоса у голубого, почти синего, как море, неба, почему нет голоса у домов и дымоходов на этих домах.