Гравилёт 'Цесаревич' (Рыбаков) - страница 48

Спецрейсом мы вылетели ночью и, немного догнав солнце, оказались в Пулково глубоким вечером. Прямо с аэровокзала я позвонил Стасе - никто не подошел. И теперь, хотя, прежде чем вернулось дыхание, вернулось, опережая его, грызущее беспокойство о ней не расхворалась ли, где может быть в столь поздний час, исправен ли телефон - я был счастлив, что поехал на Васильевский.

- Родненький...

- Аушки?

- Ненаглядный...

- Да, я такой.

- Ты соскучился, я чувствую.

- Очень.

- Как мне это нравится.

- И мне.

- Как мне нравится все, что ты со мной делаешь!

- Как мне нравится с тобой это делать!

- Может, ты поесть еще хочешь? Ты же толком не ел весь день!

- Я люблю тебя, Лиза.

- Господи! Как давно ты мне этого не говорил!

- Разве?

- Целых двенадцать дней!

- А ты...

- Я очень-очень крепко тебя люблю. Все сильнее и сильнее. Если так пойдет, годам к пятидесяти я превращусь просто в белобрысую бородавку где-нибудь у тебя подмышкой. Потому что мне от тебя не оторваться.

- Не хочу бородавку, Хочу девочку.

- А как тебя Поленька любит! Ты знаешь, по-моему, уже немножко как мужчину. Ей будет очень трудно, я боюсь, отрешиться от твоего образа, когда придет ее время.

- Когда родители любят друг друга, дети любят родителей.

- Правда. Смотрит на меня, и тебя любит; смотрит на тебя, и меня любит...

- Тебе не тяжело со мною, Лиза?

- Я очень счастлива с тобой. Очень-очень-очень.

Листья на ветру.

Но разве виновны они в том, что не умеют летать сами? Кто дерзнет вылавливать их из ветра и кидать в грязь с криком: "Полет ваш - вранье, вас стихия тащит! То, что вы летите сейчас, совсем не значит, что вы сможете летать всегда..."?

Сквозь занавеси из окон сочилось скупое серое свечение. В столовой, за неплотно закрытой дверью, мерно тикали часы. Бездонно темнел внизу ковер, дымными призраками стояли зеркала. Дом.

Ее дыхание щекотало мне волосы подмышкой - там, где она собиралась прирасти. Почти уложив ее на себя, я обнимал ее обеими руками, крепко-крепко, почти судорожно - и все равно хотелось еще сильнее, еще ближе.

И, как всегда после любви, я на некоторое время стал против обыкновения, болтлив. Хотелось все мысли рассказать ей, все оттенки... хотя бы те, что можно.

- ...Ты никогда не говорил так подробно о своих делах.

- Потому что это дело не такое, как другие. Ты понимаешь, я все думаю - наверное, это не случайно оказался именно он. Такой справедливый, такой честный, такой готовый помочь любому, кто унижен. Ведь он и в бреду продолжал защищать кого-то, сражаться за какой-то ему одному понятный идеал. Вот в чем дело. Просто идеал этот оказался чудовищно извращен.