Девятые врата (Кипиани) - страница 14

Для наших предков будущее содержало меньше новизны, чем для людей современных. Умирая, наши современники теряют несравненно большую возможность познать и увидеть, чем, допустим, те, кто расстался с жизнью в эпоху Рима или Вавилона.

Паата должен был пережить меня. Должен был увидеть то самое грядущее, в котором меня уже не будет. Я говорю «должен был», потому что врачи потеряли всякую надежду его спасти и настолько смирились с мыслью о смерти, что часто продолжают эту страшную мысль вслух.

Я был так подавлен, что в первые дни после происшествия вместо того, чтобы заняться следствием, погрузился в размышления. Я предоставил своим мыслям полную свободу. Каждой версии я позволял развиваться в любом направлении, пока она не оказывалась в тупике. Мне хотелось в тот же самый день, в то же утро, никого не допрашивая, ничего не расследуя, понять, что́ все-таки произошло. Я старался представить себе жизнь Пааты от рождения до той злосчастной минуты, словно я мог спасти его от того, что случилось. Я спешил разобраться во всем этом.

Сначала мне казалось, что мое нетерпеливое стремление докопаться до истины объясняется профессиональной привычкой и обыкновенным человеческим любопытством. Но потом я понял, что я просто спешил избавиться от тяжкого груза неизвестности, вызывавшего огромную душевную боль. Это открытие меня обескуражило. Так, значит, я пекусь только о себе? О своем спокойствии и благоденствии? Мозг сверлила мысль о самоубийстве мальчика, и я убеждал себя в ее ошибочности. Стоило мне представить последние минуты, когда Паата принимал роковое решение, как я приходил в ужас и уверял себя, что это глупость, безумие, что не могла такая мысль созреть в голове ребенка. Не убедив себя в этом, я не мог успокоиться и заснуть.

Смешно, но я ни на минуту не допускал, что справедливой может оказаться противоположная точка зрения. Я обеими руками отмахивался от коварного вопроса: «А что, если именно так оно и было?» Эта мысль подбиралась ко мне, росла с пугающей быстротой. Я спешил прогнать ее прочь, отталкивал от себя, она скатывалась вниз, но тотчас с завидным упорством снова преследовала меня, крепнущая и все более грозная.

Что ж, если это так, значит, виноват я и все живущие сегодня на земле. Но ведь невозможно, чтобы все люди, до единого, были виновны? Этот слабый аргумент успокаивал меня, но ненадолго, до той поры, пока не приближалась мрачная тень ненавистного подозрения.

Я больше не мог так жить. Боль росла, и я понимал, что надо как можно скорее излечить эту незаживающую рану, а не растравлять ее. Я ощутил дело Пааты не как служебное поручение, а как собственную беду, тяжкую болезнь, с которой надо разделаться.