Чертеж Ньютона (Иличевский) - страница 123

, что гонял по Тель-Авиву и окрестностям на подростковом велике, задирая коленки выше руля и потрясая замусоренными дредами. Эмэмэр жил в знаменитой среди приморских наркомов фатере на углу улиц Пушкина и Данте (sic!), напротив Адоланового сквера – загаженной собачьей лужайки под несколькими соснами, куда волонтеры под шаббат сгружали бачки с тхиной и хумусом и гору пит, но главное – раздавали шприцы и ампулы с адоланом; Моше-Мать-Рабейну не стоило труда метнуться поутру со своей облысевшей от жары дворняжкой к морю, чтобы, разглядев барашки на рифах, поспешить достать мобильник и, дождавшись гнусавого: «У телефона!», доложить: «Волна разошлась! П-п-примерно по яйца». Минут через пять отец уже стоял на автобусной остановке, и вскоре они с Эмэмэром бродили по полосе прибоя.

Каждый новый шторм за ночь успевал снять, взболтать и промыть десятки тонн свалочной руды, так что работы глазам хватало. Однако немного погодя Моше-Мать-Рабейну закуривал и начинал нетерпеливо поглядывать на отца, рыскающего между камней. Самым ценным, что отец нашел в полосе прибоя, оказалась стопка спекшихся монет разных стран – чеканная карта Европы конца XIX века, когда-то помещавшаяся в кошельке, оброненном поляком-паломником (монеты не различают вероисповеданий и убеждений) при выгрузке в Яффском порту. Картина обычная: потные усатые турки в фесках хватают чемоданы, бросают в уже наполненные пассажирами шлюпки, прямо на головы, уключины взвизгивают и заводят свою скрипучую песню, лодочник угрюмо ворочает веслами, а рифы, хоть и у самого берега, угрожающе напрыгивают на борт с каждой волной – но та бежит дальше и облизывает парапет, заваленный сетями. На набережной, поставив ногу в остроносой туфле на колесо – отбойную тумбу – и опершись локтем на колено, стоят владельцы гостиниц, прячущихся в глубине улочек, сразу над монастырем, не пустовавшим ни до крестоносцев, ни после; стоят, перебирают и перебрасывают бусины четок, будто подтягивают пальцами за невидимую нитку лодки с их новоприбывшей клиентурой.


Вторжение сознающего воображения – вот что видел отец в зависшем над Старым городом дирижабле, который потом, пришвартованный к мачте по ту сторону океана, сгорит в пламени взорвавшегося водорода как знамя XX века.

Плоть воображения мира окутывала Иерусалим, напитывала его духов – самых разных – и преогромных, и небольших, размером с шакала или кошку, кишевших особенно в руинах оставленных деревень близ Вифлеема, среди еще пестуемых оливковых террасных садов, куда старые хозяева приходили иногда как на дачу и постоянно обитали во время сбора урожая. Ночью эти руины на склонах дышали стрекотом кузнечиков, мерцали огоньками глаз бродячих собак, шакалов, диких кошек, открывавших во тьме охоту на змей и ящериц. Но, глядя на звёзды, можно было заметить и тени гигантских духов, взвивавшихся повыше земных орбит. Днем они являлись ярким мигом тоже – и, прежде чем развернуться, рвались протуберанцем за пределы Солнечной системы, словно прилепившись к обрезанному Далилой клоку солнечного ветра. Я ощущал возмущение солнечной активности так, как будто духи назорейского ветра оплетали косицами смерчей позвоночник, прежде чем растаять в яростном зное, затопившем город, – солнце здесь такое, что слепящий эффект посреди бела дня создавал странную атмосферу, точно где-то внутри города было спрятано нестерпимое черное светило, излучавшее сумеречное сияние.