Чертеж Ньютона (Иличевский) - страница 74

Фридлянд вышагивал вниз по крутому склону чуть вприпрыжку, в горных Boreal, с подвернутым толстым носком – как и полагается профессиональным походникам, в отличие от «чайников» в сандалиях вроде меня.

– Какими судьбами?

– Хочу отца навестить.

– А ты не знаешь?

– Связи не было.

Фридлянд сокрушенно покачал головой:

– Тут такое творилось, мама дорогая. Папашу твоего месяц как прибрали. По осени в Ган Сакере[20] появился герыч дешевый. Народ стал травиться. Пять человек полегло. Янка не проснулась. Родители схоронили в Беэр-Шеве. Я думал, он после такого завяжет. Куда там. Сидит, плачет, мол, я сам должен был вместе с ней. Потом решил Яира, дилера, подстеречь. Хорошо, менты его успели свинтить, сами Яира пасли. Тут же в Лифте всех и повязали, а батя твой пропал. Встретил я Муравья на автовокзале, тот сам только что из кутузки вышел, ничего не знает, говорит, у Андрюшки надо спросить.

Мы дошли до источника, и Фридлянд стал раздеваться:

– Ты чего, чего. Ты искупнись.

Я тоже стянул майку, уронил джинсы и нырнул.

Я пробыл под водой сколько хватило воздуха.

– Зашибись поплавать, да? Ты это, ты не расстраивайся так. После Янки он двинулся головой. Стал проповедовать очищение, мытье, постоянно мылся. Говорил, что погряз в нечистоте и теперь ему следует отмыться. Вот отсюда, из источника, не вылезал. Как он тут только не околел зимой.

Я молчал, ощущая, как по лицу стекает вода.

– Слышь, я вспомнил, Андрюшка говорил, что надо поискать в приюте в Эйн-Кареме, у францисканцев. Он сам там зависал, когда его в прошлый раз загребли.

Не став обсыхать, я пошел обратно по каменистой грунтовке, карабкающейся сначала к шоссе и от него к рынку, через Нахлаот. Я был растерян и смотрел по сторонам, будто пытаясь наткнуться на чей-то совет, что же мне делать. Многое в этом квартале сохранилось в том же виде, в каком было построено больше века назад. Отец по всегдашней своей привычке и здесь обожал поздним вечером заглядывать в окна, всматриваться в старомодные интерьеры, книжные полки, серванты, соваться в дворики, заставленные вазонами с цветами, кактусами, нелепыми скульптурами, приоткрывать двери в сенцы пристроек. Я ужасался хирургической решимости его любопытства.

В Нахлаоте я запутался в клубке улочек, но все-таки они вытолкнули меня к забранным под крышу торговым рядам Махане Иегуда. Потянулись перед глазами глянцевые горы плодов, скрытно подсвеченные лампочками, выкрашенными зеленой краской над овощами и красной над фруктами, запестрели мешки с конусами специй, чаны с разносортными оливками, посыпались оглушительно-дикие выкрики продавцов, стали встречаться закусочные с толпами клиентов у входа; я погрузился в мешанину горячности и безразличия толпы, одновременно придирчивой и увлеченной товаром, в быстрые, точные движения торговцев; миновал старика, такого согбенного, что он не видел ничего, кроме носков своих шаркающих ботинок, и упорно семенил со скоростью улитки через хаотично влекущуюся толпу, подтягивая за собой тележку-авоську. Два парня с бесовским азартом и умением чистили рыбу. Тучный дядька с приплясывающим попугаем на плече покачивал крышкой плачущей фисгармонии. Я смотрел на горы мусора и товара, на просветы между смыкавшимися карнизами крыш, меня накрывали резкие ароматы – и все это казалось мне до того несовместимым с тем, что я видел в Европе, с готическими ее соборами, нарядностью витрин, выверенностью быта, с тем, что произведено на свет было из этой вот корневой системы, в спутанных сочленениях которой я сейчас брел, – что не укладывалось в голове. Но я помнил, как отец говорил в ответ на подобные вопрошания: «Видишь ли, мой дорогой, евреи изобрели два самых страшных оружия: терпение и терпимость. С помощью первого они выжили, а с помощью второго немножечко обратили мир к милосердию. Нельзя евреев порицать за неаккуратность – неряшливость ученого приличней педантичности бессердечия».