Через несколько недель Ици уже совсем другой и болтает на милом детском английском. Мы спим в двуспальной кровати, которую я купила после переезда, и перед сном ведем трогательные беседы. Он переживает за меня — я понимаю это по тому, как он отпускает мне внезапные комплименты. «У тебя красивые волосы», — говорит он, заметив, что они больше ничем не прикрыты. Я знаю, что он старается сделать мне приятно, потому что чувствует, что мне сейчас нелегко, и сердце у меня обливается кровью. Он не по годам наблюдателен и еще слишком мал для того, чтобы тревожиться о нашем положении в этом мире.
Ици практически не спрашивал про папу. Лишь однажды он, радостно скатившись с горки на площадке, устремил на меня свои любопытные глазки и серьезно спросил:
— Вы с папой ведь больше не ссоритесь?
— Нет, больше не ссоримся, — улыбнувшись, ответила я. — Теперь мама счастлива. А ты счастлив?
Он быстро кивнул и убежал на турники к другим детям. С новой стрижкой и без завитушек на висках он выглядит как самый обычный американский ребенок, и у меня на душе становится тепло при мысли, что он свой среди них, что ему абсолютно комфортно в этом обществе, как никогда не было мне.
В тот первый год я старалась держаться как можно дальше от Вильямсбурга — причиной тому был стыд. Всякий раз замечая на другой стороне улицы знакомое хасидское облачение, я съеживалась изнутри, будто это меня заприметили чужаки. Мне были ненавистны напоминания о прошлом. Вскоре я узнала, что на самом деле думают люди извне, которые сталкивались с хасидами; мне описывали хасидов бесцеремонными, неприятными и нечистоплотными, даже не подозревая, что я могу принять эту критику на свой счет. Мне было страшно рассказывать, откуда я родом, но правда всегда в итоге выплывала наружу, и в такие моменты меня всегда накрывала паника.
На избавление от стыда уходит немало времени, но под ним неожиданно находится гордость. Вернувшись в Вильямсбург уже новой личностью, я замоталась в платок и надела очки, чтобы меня не узнали, но, шагая по окраинам своего прежнего района, была поражена тем, насколько далеким мне теперь казалось место, которое я когда-то считала своим единственным домом. Я наконец-то посмотрела на свою жизнь отстраненным взглядом, и меня осенило, насколько же мое прошлое было колоритным и экзотическим. То, что раньше я считала самой невыносимой версией обыденности, теперь рисуется мне богатой и загадочной историей. Все детство я мечтала попасть в пригородные декорации стереотипного американского взросления, поскольку это было самое необычное, что я могла себе вообразить. Гораздо позже я обнаружила, что простые американские девочки на протяжении всего своего взросления рьяно стремились к уникальному опыту, который смог бы хоть как-то их выделить, и считали эту борьбу за уникальность бесконечно огорчительной. Они в каком-то смысле мне завидуют, потому что вопреки всем сложностям жизнь отметила меня несводимым клеймом исключительности.