— Как красиво, — сказала я. — И тут… в лесу.
Он молча положил свою ладонь рядом с моей.
— Думаю, Ида смогла бы… — я дотронулась своим мизинцем до его.
Он не спросил, кто она такая, просто накрыл своей рукой мою. Кожей я чувствовала песок, прилипший к его ладони. Из-под наших пальцев вытекал чёрно-белый орнамент, который сплетался в символ, похожий на тайный знак.
Мне захотелось рассказать про Иду — он стал бы первым человеком на свете, узнавшем о её существовании. Мой рассказ был бы про одиночество. Про моё детство и про мою мать, которая всё-таки сошла с ума или всегда была такой, но я просто раньше не могла распознать признаков безумия. И про отца — всех моих вымышленных отцов — потому что у ребёнка, а тем более, у девочки, должен быть отец. Мы все знаем, что вырастает из детей, которых воспитывает одна мать — не так ли?
И про школу — когда ты растёшь среди дочек дипломатов и дирижёров, а у тебя одни туфли да и те материнские, на размер больше, и потому в носы приходится забивать вату, чтобы они не сваливались при ходьбе.
Моя наивная мать полагала, что в той специальной школе, куда меня взяли со скрипом и исключительно из-за проживания по соседству (у них это называлась «территориальная квота») на меня тоже волшебным манером снизойдёт благодать — дирижёрская или дипломатская. На деле я стала Вороной. В прямом и переносном смысле. Думаю, будь я смирной мышкой или тихим пончиком, мне бы удалось преодолеть пору полового созревания с меньшими травмами психологического характера. Безусловно, бог существует и он пытается нас чему-то научить. Прежде всего любви, мне кажется. И ещё терпению. Но к девятому классу мы все вступили в комсомол. Дирижёрские дочки плевать хотели на бога, к тому же они не могли простить ему моих длинных ног и гордой шеи. Какая нелепость — бесились они — почему не нам? Почему этой нищей зассыхе?
Про травлю в средней школе говорить не буду. Разумеется, это не тюрьма и даже не армия. Но издевательства были по-интеллигентски изощрённые и по-женски изобретательные, так что раза три в неделю я возвращалась домой в слезах. Эпокситный клей на моём стуле, стакан томатного сока, вылитый в рюкзак, надпись «отсосу» белой краской на спине пальто. Думаю, именно тогда у Иды начал портиться характер. Что за тряпка — злилась она — нельзя мерзавкам этого спускать!
Я поначалу спорила с ней, пыталась утихомирить. От моих уговоров она просто зверела, никак не ожидала я от покладистой и весёлой Иды ярости такого накала. Увы, руганью дело не ограничилось. После школьного вечера, — дело было в октябре, перед осенними каникулами, — она догнала Аросьеву и Пономарёву. Те как раз сворачивали на Воровского. Ловкой подсечкой сбила Пономарёву с ног. От удара в солнечное сплетение Аросьева охнула и упала на колени. Ида схватила её за волосы, другой рукой вцепилась Пономарёвой в ухо. Та завизжала — больно, оторвёшь. Не просто оторву, весело ответила Ида, а в глотку твоей подруге запихну. Вечерние прохожие обходили драку молча, как это и принято в Москве. Ида потаскала подруг по тротуару, от липкой смеси песка, соли и талого снега их дублёнки, одна канадская — палевая, другая финская — цвета молочного шоколада, стали примерно одной расцветки — ровного цвета ноябрьской столичной грязи.