Тризна безумия (Гарсиа Маркес) - страница 3

И вновь тот, другой. Сердце, разрывавшееся у него в груди, словно начало неведомо куда проваливаться. Всю его душу наполнило ощущение гармонии и покоя, и он как будто бы вознесся под небеса, словно бы сила гравитации, притягивавшая его к земле, перестала существовать. Он напрочь позабыл, что другой за его плечами ждет-не дождется, когда он вновь устремится в дорогу. Куда заманчивей остаться здесь и ждать момента, когда его отец сумеет возобладать над смертью и начнет расти, исчезая со своих фотографий. Именно. Когда его отец покидал пространство портрета и присаживался к нему на кровать — поистине, он был прекрасен! Он вновь видел своего отца совсем иными глазами — глазами детства; не желая расставаться с зародышем сна, он вбивал гвозди в его тело. Лицо его цветом своим уподоблялось мокрой земле, а тело заполняло все пространство комнаты. И в том теле, что росло, принимало разнообразные формы и тянулось к угрожающему рухнуть потолку, он распознавал тело своего отца. Взирая на рост тела, он чувствовал сыновнюю гордость — гордость за причастность тому мигу, когда его отец практически достигает потолка, пробивает его насквозь и сокрушает. Это уже был не просто его отец. Это был высоченный и болезненно костлявый человек, одеянием которому служил крик. Дыхание непомерных легких его отца превосходило по силе все ветра земли: оно пригибало деревья и бросало в дрожь людей, а их города обращало во прах. И по всей земле трезвонили колокола всех колоколен, возвещая о жутком триумфе младенца-варвара. А тот еще пуще взрастал, и голуби взмывали ввысь, пытаясь отыскать высшее небо цвета остывшей золы, — темное и угрожающее небо, веющее у всех над головами чудовищно-исполинскими крыльями летучей мыши. Его отец — владыка мира! Он в гордом одиночестве возвышается над бесплодной землей, творит реки и моря, всякий раз оставаясь разочарованным своими творениями и тем уподобляясь Творцу в первый день Потопа.

Но это длилось всего несколько секунд. И вот всему пришел конец. Он вновь превратился в крохотного человечка, а углы комнаты уже просто кишели целым множеством ему подобных, и эти копии суматошно разбегались в разные стороны, словно бегущие огня муравьишки. Но ему была по душе эта жутковатая забава; он чувствовал радость, причем совершенно бессмысленную, лишь от того, что видит такое множество копий собственного отца. Он испытывал удовлетворение от созерцания лилипу тов, в ужасе хоронящихся по углам; они взирали на него пронзительными недобрыми глазками, сталкивались на бегу друг с другом и так и плодились до тех пор, покуда не заполнили всю комнату. Когда он увидел это впервые, то был потрясен. Но потом вполне свыкся с этим ежедневным зрелищем. И, пожалуй, уже не испытывал большого удовольствия, встречая повсюду своего отца: и на столах, и под кроватями, и на книгах, и даже в мышеловке. Однако он был теперь не в состоянии обходиться без этого ежедневного спектакля. Ему доставляло наслаждение, наслаждение дитя-переростка, схватить десять-пятнадцать лилипутов и поднести их прямо к своим глазам, чтобы разглядеть во всех подробностях. И насколько же контрастировало то выражение ужаса на лицах лилипутов с выражением его собственного лица! А лилипуты были похожи друг на друга, как две капли воды: бледные, перепуганные насмерть, и у каждого нервно подергивалась левая щека — в точности, как у его отца и как на фотографиях его отца. Их лица были в сизых подтеках, с ранами от гвоздей; они исторгали запах алкоголя и снотворных. Как же они трепетали, стоило ему лишь слегка раздвинуть свои пальцы или собрать их в кулак и сжать, словно намереваясь их раздавить! Он с любопытством и восторгом взирал на то, как они стремглав разбегались, пытаясь затаиться среди мебели, ныряли в аквариумы, где их немедленно пожирали вечно голодные рыбины. Непомерное количество копий его отца приводило ему на ум сравнение с отвратительным нашествием крыс.