Деление на ночь (Аросев, Кремчуков) - страница 135

Я заворожённо слушал версию Элли и думал о том, что Даркман прав и в такую запросто можно влюбиться, запросто: и Алёше, и мне-Алёше, и мне. И как, должно быть, повезло с ней её ученикам. Как минимум, версия выглядела очень элегантно и красиво… Правда, действительность, по моему опыту, чаще оказывалась куда более прямолинейной и незамысловатой.

– И цели своей – привлечь внимание к себе, к тексту своей жизни – он, как мы с вами видим, добился. Но и это не всё, – оказывается, и тут пока ещё не всё, и она продолжила. – Потому что здесь важен не только его ход, но и ваш ответ на него. Ведь вам пришлось ознакомиться с его биографией, вы пытались стать им самим – с дневником его, как вы говорите, а в чём-то, вероятно, и додумать дальше него, вообразить. И значит, вы становитесь не только читателем его судьбы, не только собеседником, но и соучастником, соавтором, я бы так назвала… Понимаете? Вот зачем он это сделал!

Уже по дороге к метро я спросил у Элли, встречала ли она Алексея после того, как он окончил школу. «Один раз», – ответила.

– Хотите верьте, хотите нет – после выпускного всего только один раз за – сколько там получается – шестнадцать лет. Нынешним летом, в конце июня, числа уж не вспомню, конечно. Ни с того ни с сего Алёша пришёл вдруг ко мне в школу. Посидели с ним в учительской, чаю попили, он вернул книжку мне, которую в выпускном ли, в десятом ли классе брал, сборник стихов Дениса Новикова; я и думать о ней забыла за столько лет. О чём говорили? Как ни странно – о болдинской осени. Ещё одна книжка у него с собой была – он взял мне показать, поделиться или похвалиться; сказал, купил с полгода назад у букиниста. Ну как книжка – брошюра в полтора десятка, около того, страниц. «Объявление Министерства внутренних дел о признаках холеры, способах предохранения от оной и ея врачевания». Самым замечательным в ней не признаки оной и не рекомендации, конечно, оказались, а год издания – 1830-й. Понимаете? Держишь в руках листки, и чувство такое, будто запечатанный конверт из той самой осени…

Элли помолчала. Кажется, для неё это действительно было чем-то необыкновенным.

– Он тогда, помню, с восхищением даже каким-то завистливым, что ли, говорил о том, как у Пушкина нечеловечески ловко получалось: в самые непростые периоды полной отлучённости от всего, что так для него важно: от общества, от всей блестящей светской круговерти, к которой он так привык, – в михайловской ссылке (друзья-то, Вяземский, Жуковский – те вообще переживали, что он там сопьётся в своём медвежьем углу); и от будущей свадьбы, с которой, непонятно, то ли наконец всё срослось, то ли, напротив, вот-вот сорвётся всё, – это время как раз в Болдине, как у него получалось спрессованное напряжение, дикий стресс, по-нынешнему говоря, преображать в творческий импульс и головокружительной интенсивности работу. Ну, меня беседа наша удивила тогда – я не припоминаю за Алёшей какого-то особо трепетного отношения к Пушкину в школьные годы. Он и сейчас говорил без запала, спокойно, размеренно, кому-то показалось бы – равнодушно… Но в глубине, мне почудилось, было то, чего я также не помнила за ним раньше, – какая-то странная, сильная и уверенная в своей силе правота. Право быть и право говорить от своего имени. О чём угодно, например, о том, как выставленные вокруг неумолимые, непреодолимые холерные карантины и отрезанное, отчуждённое от всего мира одиночество – как они вдруг, совершенно парадоксально становятся наивысшим образцом человеческой свободы.