Двух из этих трех поставили рядом в первом ряду — лучшие места на собственную гибель и прямой путь за кулисы, где под ними лежали тела. Один из них, рыжий и конопатый, улыбался криво, его лицо было полуразрублено томагавком, второй — среднего роста и сложения — смотрел спокойно. У этого второго были каштановые волосы с проседью и густые усы. Его губы смыкались плотнее, чем у статуи, ястребиный нос и такие же хищные зрачки смотрели так, что каждый из толпы, кто встречался с ним взглядом, прятал глаза. Он смотрел на людей, как старая овчарка смотрит на овец. Он так далеко уже заступил за грань жизни и смерти, что не отличал добра от зла, а бритву цирюльника от лезвия гильотины. Он когда-то служил на благо нации, но она обвинила его и отреклась от него, разорвала его мундир на части и втоптала их в грязь, а вместе с мундиром уничтожила и человека в нем, превратила его в каторжника без прошлого и будущего. Теперь все, что осталось от его прошлого, это татуировка на плече и крест на спине. Его руки покрывали шрамы, но еще больше шрамов было глубже кожи, где он прятал то, что осталось от его души.
Казалось, вздерни такого, и не дрогнет ни единый мускул на его лице. Правдиво ли это впечатление или ошибочно должно было вскоре прояснится. Но старый шериф следил за ним пристальнее других, как за особо опасным преступником, и даже теперь наблюдал одними глазом, когда смертник взошел на эшафот, с которого путь вниз был один. Вторым глазом шериф смотрел за толпой, а третьим — дулом револьвера — удерживал от глупых поступков преступников, которых в загоне осталось еще с три дюжины.
— Веришь-нет? Иногда петля не помогает, — раздался хриплый голос слева.
Это говорил бандит с полуразрубленным лицом. Мрачный каторжник промолчал и даже не повернулся в его сторону. Тогда болтун прицепился к другому бедняге, который стоял рядом с ним: он был по меньшей мере втрое его больше, но боялся, по-видимому, в десять раз сильнее. Он никогда и не рассчитывал оказаться здесь. Этот бедняга — не кто иной, как бывший палач — начал виселицей, продолжил гильотиной, а кончить должен был петлей. Кроме помилования, больше всего он хотел сейчас выпить, но шериф распорядился, чтобы даже воды ему не давали. Сказал: «Кровушки человеческой ты уже испил вдоволь, душегуб… Теперь подожди, и если я не прав, то на том свете рассчитаемся!»
— Слышал, что говорю, палач? — обратился к нему рыжий, и душегуб, вздрогнув так, будто сама смерть говорила с ним, перевел на него взгляд. — Иногда виселица не помогает, как и эти тюрьмы ваши и вообще казни. Меня вот мальчишкой в камеру садили, в ней я, считай, и вырос. Когда вырос, а тюрьма не помогла, присудили к каторжным работам. Только я корячиться на государство не дурак, — сбежал. И тогда они объявили меня в розыск: «Живым или мертвым!» гласила листовка, слышишь ты? «Живым или мертвым!» Теперь я здесь, живой, чтобы стать мертвым… И вот я говорю тебе, палач, иногда виселица не помогает, встречаются такие черные души, которых даже веревка не душит — слишком она у закона коротка, понимаешь?.. Но знаешь, что еще, палач? Память у нашего брата совсем не короткая. Эти черные души потом восстают из могил и приходят к тем, кто их осудил, и тоже их судят, но уже по законам своим, животным, которые самые правильные и везде в мире одинаковые… А я вот верю, что когда-нибудь все преступники восстанут из мертвых, чтобы отомстить всем законникам. Как думаешь, на какой стороне будешь ты в этой войне, а палач?