Голод и тьма (Дынин) - страница 22

А сегодня светило яркое солнце, зеленела трава, а где-то из бесконечной сини над головой переливалась трель жаворонка. Ей вторил птичий хор с деревьев и из кустов, перемежаемый скрипом колес и чечеткою копыт. Впрочем, дорога толком не высохла, особенно в низинах, и передвигались мы где-то со скоростью пешехода, или, может, чуть быстрее.

Мне выпала неожиданная честь ехать в царском возке; Борис сказал мне, когда я, поклонившись, начал горячо благодарить его за такую милость:

– Не договорили мы с тобой, княже.

Но, когда мы сели в возок вместе с двумя рындами, сидевшими напротив нас, он прикрыл глаза и практически сразу заснул. Я хотел было последовать его примеру, но рессор у возка не было – их и изобрели-то, если мне не изменяет память, в середине восемнадцатого века. Да и сиденья были деревянными лавками, хоть и обитыми бархатом, но весьма и весьма жесткими и неудобными, и каждая ухаба немилосердно отзывалась и в филейной части, и по всему телу. Потихоньку, конечно, я привык, и мысли мои переключились на волшебную картину за окнами экипажа. И вдруг меня пронзила мысль: я, наконец, дома.

Когда-то давно, после проигранной гражданской войны, мои предки ушли из России. Думали, что ненадолго – как им казалось, вот-вот должен был рухнуть большевицкий режим. Оказалось, увы, что это было навсегда для них, их детей, их внуков… И только я, правнук того поколения, вернулся на родину. Везде, конечно, по-своему хорошо – в Новой Испании, в Бразилии, в Испании, в Швеции… Но дома лучше. И я всеми фибрами души почувствовал, что мой дом – Русь. Будь то Русская Америка или наша мать – Русское Царство.

И это несмотря на то, что и страна, и общество разительно отличаются и от привычных мне в двадцатом веке, и от страны, где выросли мои прадеды и прабабки, и даже от нашего Росса. Здесь для нас все в диковинку – и язык, и нравы, и структура общества, и даже если не сама вера, то внешние ее формы – от двуперстного крещения и до написания имени Иисуса – здесь его пишут с одним И. Да и во время службы сильно отличался распев и некоторые другие моменты.

Но больше всего я боялся сегодняшней исповеди. И самым большим моим грехом являлось нарушение седьмой заповеди, гласящей коротко и ясно: «Не прелюбодействуй». Один раз мне уже пришлось исповедоваться в этом грехе – после моей мексиканской эпопеи.[1] Но отец Николай сказал тогда, что имело место принуждение со стороны дам, и посему если это и грех, то не столь значительный. И отпустил мне его.

Но вот в случае с Эсмеральдой никакого принуждения не было, и грех был весь мой. С тех пор, я страшился исповеди; хорошо еще, что отец Никодим пришел к нам еще из дореволюционной церкви, когда причащались, как правило, не чаще одного или максимум двух раз в год. А вот теперь придется каяться не только перед Господом и перед патриархом, но и перед самим собой. И это – самое страшное.