Писатели & любовники (Кинг) - страница 33

– Скорее всего, эмболия.

– Можно нам счет, будьте любезны?

Заглатывают свои эспрессо, пока я печатаю чек, оставляют две двадцатки и улепетывают из зала.



Мамина подруга Дженет была с ней в клинике на острове. Мама не сопротивлялась, рассказала мне Дженет. Ей не было больно. Она дремала. Вроде как просыпалась и засыпала. А затем села, сказала, что ей надо позвонить, после чего опять легла и умерла. Очень мирно, сказала Дженет. Стоял такой погожий денек.

Разговаривая по телефону с Дженет, я пыталась вытащить что-нибудь подробнее “погожего денька” и “мирно”. Мне нужно было все: точные слова моей матери, запах в клинике и цвет стен. Пинали ли под окнами дети мяч? Кому она собиралась звонить, проснувшись? Был ли хоть какой-то звук, когда ее сердце остановилось? Почему оно остановилось? Я хотела, чтобы мне это объяснила мама. Она обожала истории. Обожала загадки. Любое мелкое происшествие ей удавалось сделать интригующим. По ее версии, у врача был бы блудливый глаз и три курицы на заднем дворе, названные в честь толстовских персонажей. У Дженет была бы крапивница во всю шею. Я хотела, чтобы мама – и никто другой – изложила мне историю своей смерти.



Ее чемодан прибыл в дом к Калебу и Филу через три дня после похорон. Мы с Калебом открыли его вместе. Вынули оттуда ее желтый дождевик, две ночные сорочки, совместный купальник в розовую и белую клетку. Мы утыкались носами в каждую вещь, и каждая вещь пахла ею. Нашли в бумажном пакете подарки – сережки с бусинами и мужскую футболку. Мы знали – это нам. Когда чемодан опустел, я сунула руку во внутренние эластичные карманы, найти там что-то письменное, обязательно, – замечание, прощальную фразу, предчувствие, в случае если. Ничего не нашлось – кроме двух булавок и плоской заколки для волос.



Остаток недели складывается плохо. Писать дается с трудом. Любая фраза кажется сплющенной, любая деталь – липовой. Подолгу бегаю вдоль реки – в Уотертаун, в Ньютон>47, десять миль, двенадцать, это помогает, но через несколько часов во мне опять возятся пчелы. Прокручиваю 206 страниц, какие есть у меня в компьютере, и листаю в блокноте новые страницы, появившиеся после “Красной риги”. Не нахожу ни одного хоть сколько-нибудь приличного эпизода, ни одной стоящей фразы. Меркнут даже сцены, за которые я цепляюсь, когда все кажется пропащим, – те первые страницы, что написала в Пенсильвании, и глава, сочиненная в Альбукерке и излившаяся из меня словно бы медиумически. Все выглядит как долгий поток слов, будто написал это некто в болезненном бреду.