Когда Раиска собиралась уже уходить, Таня не удержалась, горячо зашептала на ухо:
— Сестричка, родненькая, не приходи больше. На рассвете порубают нас. Козликин выхвалялся… Передай только… Передай отцу, мамусе, передай станичникам и всему миру, что мы держались гордо! Как большевики! И еще скажи, не забудь, сестричка, — а когда вырастешь, так расскажешь и тем, новым людям: нам не было страшно! Мы, скажешь, не боялись смерти, оттого что знали — своей жизнью платим за счастливое будущее… Слышишь, сестричка?
…Двадцать дней кадеты истязали Таню, Иванко и их товарищей, намеренно оттягивая казнь ко дню первой годовщины Октябрьской революции. На рассвете 7 ноября 1918 года пьяный конвой ворвался в темные казематы.
У тюрьмы в утренней мгле гарцевали офицеры. Ощетинившись маузерами, они настороженно посматривали на дверь. Но вот пьяные конвоиры начали выталкивать из камер изувеченных пленных. Всего вывели шестнадцать человек. Среди них Таню Соломаху, Ивана Опанасенко. Вытащили и Петра Шейко (его привезли на расправу в Попутную).
Уже с порога Таня успела крикнуть тем, кто оставался в каземате:
— Прощайте, братья! Наша кровь прольется не напрасно! Скоро придут Советы!.. Да здравствует красная Кубань!
Через двор — к бричке — волокли Шейко, но он был тяжелый, и несколько человек не могли справиться.
— Рубай его тут! — приказал Козликин.
Казаки взмахнули саблями, но богатырь Шейко подставил руки, и его никак не могли зарубить… Он смотрел белоказакам в глаза и скрежетал зубами. «Эх вы, увальни!.. А еще против нас… Я бы вас, толстомясых, как лозу…»
— Отойди!.. — заорал Козликин на конвойных и разрядил маузер в Шейко.
Только теперь перестал дышать Петро.
Помяни же, мать Кубань, в широких песнях имя своего сына — богатыря Петра Шейко.
Остальных повели на выгон.
Таня и Иванко шли впереди…
Босыми ногами ступали по мерзлой земле, ледяной ветер продувал лохмотья на теле… Но никто не ежился, не дрожал.
Над Урупом занималась, розовела утренняя заря. Белые столбы дыма поднимались над хатами, подпирая высокое небо. Замерли колоннады тополей.
Пленные жадно ловили родные, милые звуки, впитывали цвета и запахи белого света. Вот где-то пекут блины — в утренней прозрачности повеяло беззаботным детством, материнской лаской… Вблизи заржала лошадь, заскрипела в сенцах дверь, послышались сонные голоса.
Станица не спала. Отовсюду сбегались люди. И уже заголосили женщины, заволновались деды, а инвалиды угрожающе замахали костылями: «Куда ведете честных людей, душегубцы?!.»
Конвойные испуганно оглядывались, а Козликин махнул саблей — условный знак, — и от конюшен мелким аллюром стала приближаться полусотня.