Так что случись чего, кто бы приехал к нам из Касни? А дядивитин пистолет никого не ободрял: все были вооружены не хуже.
А главное – нищие, которые удивляли меня тем, что исхитрялись как-то добираться к нам – в такую глухомань, просили милостыню у таких же нищих: колхозники и сами голодали. Помню подписку на очередной заём. Вместе с председателем колхоза мы, несколько его добровольных помощников, ходили по избам. И не только небольшого нашего Коскина, но и огромной – домов на сто – деревни в двух километрах от нас. Нищета была свистящей: кислый квас в сенях в кадке, на которой стояла кружка. Пустые крапивные щи на столе, если кто-то, не обращая на нас внимания, продолжал есть («исть», как говорили все на местном диалекте). Латаные-перелатаные простыни на веревках во дворе и самодельные, сшитые из разных лоскутов одеяла. Ходили по двору куры, но яйца колхозники, как правило, везли в Касню на продажу. Некоторые держали корову, козу или свинью. Мясо возили на рынок в Вязьму. А молоко продавали здесь же, своим. Часть выручки уходило на налог за скотину. Избы были покосившиеся, а внутри – закопчённые. Встречали нас проклятиями, криками и воем женщин и детей. Мужики за топоры хватались: шутка ли, каждый колхозник должен был подписаться на облигации в размере не меньше, чем полумесячная выработка своих трудодней! И хотя на трудодни давно никаких денег не давали, а отоваривали их дровами, сеном, кормовой репой – турнепсом, условно всё это измерялось в деньгах. Подписаться на заём – значит согласиться, чтобы тебе уменьшили и без того малое, смириться с тем, что целых полмесяца в году ты будешь работать бесплатно. В такие дни и милиция приезжала из Касни дяде Вите на подмогу скручивать особенно буйных.
Впрочем, нищим иногда перепадало. Особенно по праздникам. 19 августа – Спас яблочный – вся деревня гуляет. Все пьяны – мужики и бабы, столы со свежими и солёными огурцами, с капустой квашенной, с грибами, даже с варёными яйцами стоят во дворах. Вот за них частенько и сажают пришлых людей, наливают им, угощают. Правда, без пьяных драк не обходится. Но тут уж и нищие помогают разнимать дерущихся, не только свои, деревенские.
В паровиках, везущих в Вязьму, я нищих встречал постоянно. Пискляво на одной ноте выводящих: «Подайте, люди добрые!» Растягивающих меха баяна и поющих блатные песни. Или веселящих публику частушками под балалайку. А в поезда, следующие из Вязьмы в Москву, нищих не пускали: проводники за этим следили строго.
Был у дяди Гриши большой немецкий ламповый приёмник. В глуши он ловил всё. Но дядя Гриша, собираясь на работу, любил слушать «Би-би-си». Я, спавший с ним в одной комнате, тоже слушал эти передачи, о которых, выключая приёмник, дядя Гриша говорил: «Врут, гады!» Я соглашался: врут, конечно, но что-то инородное западало в душу. Например, то, как рассказывало радио о подписке на заём. В наших газетах каждый день печатали статьи о перевыполнении плана подписки: людей просили подписаться на пол-оклада, а они не соглашались, требовали, чтобы их подписали на целый. А по «Би-би-си» я услышал о сопротивлении, о том, как не желали люди подписываться, о том, что я видел своими глазами. Здесь я не соглашался с дядиным «врут», говорил ему об этом. «Ну, здесь они не врут, – говорил дядя Гриша, – а вообще много врут. И ты никому не рассказывай, что слышал».