Я вспомнил часовню, две дороги в Иерусалим, двух мальчиков, вышедших из своих домов, и вдруг рядом с дорогой Армена проложил еще одну — свою собственную. Я мысленно пририсовал рядом с домом мой родной замок Шильтберг и увидел, как из его ворот верхом на смирной невысокой лошади выезжает худой и нескладный четырнадцатилетний мальчик.
Я увидел стоящую в воротах печальную и бледную женщину, одетую во все черное, — мою мать, которая не могла выбрать для моих проводов более подходящее платье.
Увидел слуг, так же как и мать печально глядевших на меня и вместе с тем нелепо улыбавшихся. И оттого их лица казались трагическими масками, на которые весьма некстати были наклеены ненужные шутовские улыбки.
И, ах, эти чертовы книги! Я видел матушку, видел в последний раз в жизни, хотя, разумеется совсем не знал об этом, и вместо того, чтобы положить ей руки на плечи, обнять ее и сказать ей что-то самое хорошее, что только мог, я взглянул на нее с холодной горделивостью безмозглого и бессердечного истукана, а в голове у меня, как у механического болванчика с музыкальными часами, вдруг зазвенели слова из все того же «Парцифаля»:
И, плача, мать провозгласила:
«Под сердцем я тебя носила,
И для того ли ты возрос,
Чтоб стать причиной горьких слез
Несчастной матери своей?
Неужто милых сыновей
На свет мы призваны рожать,
Чтоб их в походы провожать?»
А в двух десятках шагов от ворот, у обочины дороги, я увидел Освальда фон Волькенштейна, ожидавшего меня — его оруженосца. И он, казалось, не рад был удаче — заполучить такого оруженосца. Это сейчас проводы показались мне такими, а тогда я был уверен, что матушка всего лишь задумчива, а слуги и сам Волькенштейн испытывают горделивую радость оттого, что их молодой господин, а его верный и доблестный оруженосец, отправляется самой прекрасной жизненной дорогой — дорогой истинной чести и немеркнущей в веках славы.
А потом я вспомнил, как не ожидая остальных наших попутчиков, мы с Волькенштейном, не заезжая к владетельному сеньору Леонгардту фон Рихартингеру, направились прямо в Мюнхен.
Мы ехали в Мюнхен в пору цветения вишни. И когда ветер бил по белым деревьям, казалось, что мы попадали в снежную бурю на перевале. Освальд смеялся, и обернувшись ко мне, кричал что-то озорное и радостное.
И никакой тучи не было на небосводе, и не плясали рыжие сполохи огня, и синие молнии не втыкались в землю, как это пригрезилось мне в недавнем сне.
Все было совсем наоборот — небо было безоблачным, высоким и синим. И деревни внизу — среди зеленых полей и белых от цветения садов — казались не поселениями людей, а игрушечным царством троллей.