Посох пилигрима (Балязин) - страница 5

— Ханс фон Шильтбергер? — спросил он.

— Да, — ответил я, приятно пораженный тем, что он знает мое имя.

— Освальд фон Волькенштейн, — мягко проговорил он и изящно наклонил голову. Он не прибавил — «граф», но не это было для меня главным. Более всего располагал тон менестреля, говорившего со мной, как с равным. Я молчал от неожиданности и смущения, не зная, о чем заговорить. Он нашелся и тут.

— Я слышал, ты собираешься в Святую Землю?

И здесь я вконец растерялся. Я готов был лучше умереть, чем сказать, что матушка не позволяет мне идти в поход после того, как он признал меня равным. Нет, признаться в этом я не мог. И потому — стоял молча, чувствуя, как краска стыда заливает лицо. Кажется, он все понял.

— В восемьдесят седьмом году, когда мне было десять лет, мой отец взял меня в Крестовый поход против ируссов. Но ведь у тебя нет отца, и я хорошо понимаю твою мать — она не знает, кому поручить тебя.

— Если бы пошел мой господин Леонгард фон Рихартингер… — начал я.

— Он пойдет, я знаю это наверное, — заверил меня Волькенштейн. — Возможно, я пойду в одном с ним отряде.

Я взглянул ему в глаза, и этот ясновидец — так по крайней мере казалось мне тогда — ни о чем более не спрашивая, проговорил участливо, но без всякого снисхождения, которое могло бы задеть меня:

— Хочешь, я поговорю об этом с твоей матушкой?

Я не верил своему счастью: пойти в поход с самим Волькенштейном! Это значит, что возле него, а значит и возле меня, будут знатнейшие рыцари Европы! Это значит, что если повезет и если я окажусь достоин — мое имя будет на устах всех миннезингеров и трубадуров. А сколько интересных рассказов услышат от меня близкие, когда через год-два мы — победителями — вернемся домой!

Я уже видел восторженно-завистливые взгляды моих сверстников из соседних поместий — маменькиных сынков, отсиживавшихся под юбками своих тетушек и бабушек, в то время как я сражался и побеждал. Видел и ласковые взоры их хорошеньких сестер. Но в это время в залу вошла матушка. Ей было тогда лет тридцать шесть. Она вдовела уже пятый год, но я не помню ни одного дня, когда бы она не ходила во всем черном.

Сейчас-то я понимаю, что черное было весьма ей к лицу, но тогда я не замечал этого, да и матушка казалась мне чуть ли не старухой. На этот раз она надела лиловое платье, которое шло ей еще более, чем траурные вдовьи одежды.

Матушка взглянула на гостя, мгновенно зарделась и тут же опустила глаза. Смутился и Волькенштейн. Впрочем, миннезингер сразу взял себя в руки.

Учтиво склонившись, как того требовали правила придворного вежества, начинавшие в ту пору проникать к нам из Прованса, Волькенштейн проговорил учтиво: