Зато днем, наблюдая за ее быстрыми ловкими движениями, за тем, как, стуча подковками мягких сапожек, она сновала мимо моей кровати, бросая на ходу обещающую улыбку, я наслаждался блаженным чувством собственника, ревниво оберегающего свою тайну.
Впрочем, тайны не было и не могло быть в до отказа набитом госпитале, где кровати стояли так близко друг к другу, что между ними с трудом протискивался главврач, широкоплечая тяжелая махина двухметрового роста, с большим животом, чеховским пенсне на близоруких глазах и одышкой астматика. Майор медицинской службы.
Все знали. Я не раз ловил на себе недвусмысленные взгляды и усмешки, а выздоравливающий Федосов ворчливо, а иногда со злом подтрунивал надо мной. Когда контузия давала о себе знать, он лежал целый день пластом и оставлял меня в покое.
Около двух месяцев длился наш роман с Зиночкой.
Тучки стали появляться на горизонте незадолго до того, как с меня сняли гипс и заменили его легкой лонгетой до колена, не стеснявшей движений. Я научился «ходить», подпрыгивая на одной ноге и опираясь обеими руками на палку с рогачом-ручкой на верхнем конце. Костыли меня стесняли, и я сразу от них-отказался.
Зиночка сначала пропустила один или два вечера, сославшись на неотложные дела в городе, а потом, когда прекратились бомбежки, наша лампа-молния, единственная на весь коридор, почему-то неизменно оказывалась на ближайшем от моей койки окне, и при ее желтоватом колеблющемся свете нам оставалось только мирно беседовать, а Зиночка держалась от меня в благоразумном отдалении.
Я почувствовал неладное, но спросить у нее прямо, в чем дело, мне не позволяло самолюбие.
Было, правда, еще одно свидание, на этот раз в комнатушке перед ординаторской, где мы сидели на продавленной клеенчатой кушетке, свидание, если и не рассеявшее худших моих опасений, то, по крайней мере, убедившее меня в том, что Зиночке я далеко не безразличен.
В ту субботу завхоз вернулся из города без керосина, и в госпитале, утонувшем в вечерней февральской мгле, светилось лишь окно главврача.
Зиночка часто вздыхала и порывисто, жадно целовала меня, как будто назавтра мы должны были расстаться.
— Отчего ты грустная? — спросил я.
— Так. Пройдет.
— Не больна?
— Да нет же.
— Не хочешь говорить?
— Ну, вот и обиделся. Хороший ты мой… И зачем я к тебе прикипела, сама не знаю… — она прижалась лицом к моей щеке, и я почувствовал, что ресницы у нее мокрые.
— Ты… плачешь?
— Ерунда. Не обращай внимания. У нас, у баб, бывает. Пойду-ка я… — она высвободилась и встала. — И тебе пора спать. Ступай.
Я долго не мог заснуть, а на следующий день тщетно пробовал улучить момент, чтобы остаться с Зиночкой наедине: она или ускользала, или возле нее обязательно кто-нибудь крутился.