— Раз Вано сало принес, — ухмыляясь в бороду, продолжал Иван Никанорович. — В тряпице. На подверстачье положил и знай фугует. Дверцы для шкахва ладил… Сало возьми и упади. А Янис палочкой подсунул тряпицу ему под ногу…
— И он наступил?
— А как же. Тольки не глянул. Оттолкнул его сапогом — и снова стругать. Янис опять подвинул. Так разов пять. Сало расплющилось. Тонкое исделалось, что твой блин. А как время обеда подошло, заглянул Вано в подверстачье: «Ва! Бил сал — нэт сал!» Повернулся к Янису: ты, мол, мне удружил? «Есо цево? — Янис-то шепелявил и нос кривил, ежли ему чего не нравилось. — Приснилось мне твое сало».
— А потом что?
— Обое они чуть не сцепились. Янис жестянку с арбузным медом притащил — закусить, значит, в полдень с хлебом. Опять же отлучился. Вано увидел, фанерку с банки снял, смотрит — мазут: мед-то густой, черный. Набрал горсть стружек, макнул в мед и давай сапоги мазать: от мазута кожа мягчает. Ходит по мастерской — не налюбуется: блестят сапоги, ровно лаком облитые. «Шайтан! Пачиму нэ сохнэт?»
— А латыш?
— Воротился он, глядь, а в банке с медом стружек полно. «Ты мед цпортил, — кричит, — цто, совсем оцумел?» Ну и пошла у них перебранка.
— Пап, а еще про рубанок расскажи.
Иван Никанорович довольно улыбался. Он любил, когда его слушали и проявляли интерес к его рассказам.
— Янис аккуратист был превеликий. Бывало, работу кончит, инструмент политуркой протрет — и к месту. А тут Вано двойник у него взял: своего-то обыскался; Ну, стругнул пару раз и обратно поло́жил. Увидал это Янис, покривил носом и говорит двойнику, вроде живому кому: «Тебе цто, твой хозяин не нравитца?» Вали, мол, тогда на все четыре стороны — размахнулся да ка-а-к швыранет его в окно…
Дальше Влахов начинал фантазировать, каждый раз по-новому. Как двойник попал в кошку, та завопила и напугала молочницу, которая оступилась и пролила молоко; или в курицу, влетевшую с перепугу в грузовик, прямо к шоферу, а тот — в обморок, а грузовик — в витрину…
Ради этой всегда разной концовки Петя готов был еще и еще слушать одно и то же.
Почему же все-таки отец пил?..
Может, было что-нибудь, чего Петя не знал?
Почему в последние годы жизни матери отец даже трезвый не разговаривал с ней?
Или лежал на своей кровати, не раздеваясь, сняв сапоги и поджав под себя ноги в теплых дырявых носках, делая вид, что спит, или уходил в коридор, начиняя табаком гильзы, и молча курил, потягивая носом.
Почему?..
Прежняя неприязнь к отцу, которую Петя, живя с бабушкой, бессознательно подогревал в себе самыми жгучими горькими воспоминаниями и которая укреплялась в нем безразличием Ивана Никаноровича к судьбе сына, уступала место запоздалому сожалению, очень похожему на раскаяние. А что, если он чего-то не понял, ослепленный детской обидой, и, видя лишь одну сторону, своими руками оттолкнул то, чего ему так не хватало, — мужское участие и отцовскую дружбу?..