Прошло два года.
Стоял жаркий сухой июль. Разгар лета, до осени далеко, но листья на изнывавших от зноя деревьях завяли, не успевая освежиться ночной прохладой и скудной рассветной росой; трава пожухла, выгорела на открытых жгучему солнцу местах, похожая на дешевый потертый мех; зеленые шпалеры по обочинам дорог и тротуаров припудрило желтовато-серым налетом пыли. Жара действовала удручающе. Люди ходили распаренные, кислые, возле лотков с газировкой и бочек с квасом толпились очереди, а к середине дня, когда солнце, взбесившись, палило безо всякого удержу, улицы заметно пустели; даже неустрашимые воробьи забивались под застрехи или жались в тени. Одним ласточкам и стрижам зной был нипочем: они кружились высоко в небе.
В тот день Ираида Ильинична рано уехала в школу получить отпускные — работала она теперь на другом конце города, — а Оля в ситцевом платье, надетом прямо на купальник, села за пианино.
Были каникулы: можно и, полентяйничать, но ежедневные занятия уже вошли в привычку. Правда, она до сих пор окончательно не решила — музыка ли ее призвание. Так хотела мать. И разумеется, тетка. А ей самой иногда казалось, что музыкантши из нее не выйдет: слишком внешне воспринимала она те вещи, которые задавали разучивать, и об этом постоянно твердили в училище.
Непонятную ей самой сухость Оле ставили в вину еще в раннем детстве, когда она делала первые шаги за фортепиано, наигрывая простенькие пьески Беренса и Майкапара.
Первый учитель, пожилой глуховатый концертмейстер, который, однако, слышал малейшую фальшь, стоило ей «мазануть» или пропустить стоящий в ключе бемоль, имел обыкновение повторять, придержав ее резкую торопливую ручонку и показывая на клавиш: «Не бей его, Оленька, он будет кричать. Ты погладь — он споет…»