Сейчас, когда мне скоро пятьдесят, я понимаю, почему карты в нравственном смысле не оказали на меня дурного влияния. Игра, которая велась на моих глазах и даже с моим участием, была лишена нездорового азарта. На деньги не играли. За картами шел разговор о разных разностях, никто не хмурился, никто не потирал рук, закрывая пульку. Карты не стали для меня запретным плодом, к ним у нас относились приблизительно так же, как к безобидному лото.
Однако и карты, и «конструктор», и миниатюрные действа, разыгрываемые мной на материнском столе, не давали выхода моей энергии.
Выход был один: из сферы действия мои побуждения постепенно обратились к мысли и созерцанию. Думал я не по летам много.
Ни отец с матерью, ни дядя, ни бабушка не могли представить себе, какая сложная, путаная работа идет в моей голове.
Помню, меня заинтриговал разговор о бесконечности вселенной, случившийся в моем присутствии. В тот же день я выудил из книжного шкафа потрепанную «Космогонию» и с жадностью принялся за чтение. Разумеется, ничего не понял. Пришлось надоедать отцу расспросами. Он долго, терпеливо втолковывал мне что-то о небесных телах, о вращении планет, о галактиках. Все было в общем приемлемо: земля — шар, луна — шар, солнце — тоже шар, только громадный и раскаленный, но вот понятия бесконечности мое сознание переварить не могло — природе детского мышления противна абстракция.
Мысль о противоестественности самого понятия бесконечности угнетала и подавляла меня. Уставившись взглядом в окно и ничего не замечая вокруг, даже ребят, как всегда возившихся во дворе, но ставших мне теперь безразличными, я тщетно пытался вообразить себе условный космический конец, какой-то предел или незримый ограничитель, который должен был отделять мир от всего остального. И тут же вновь вспыхивал неразрешимый вопрос: «А где же конец у всего остального?»
Кончилось тем, что я стал вскакивать по ночам на постели, разбуженный одним и тем же кошмаром: нечто аморфное, туманное, растягивающееся надвигалось сверху, заполняя все пространство полутемной комнаты, причудливо освещенной уличным фонарем. Почему-то я знал твердо, что это никогда не опустится, что оно нереально, но меня охватывал невыразимый ужас. Отец и мать ничего не подозревали, просыпался я без крика, а рано развившееся самолюбие — следствие моего затворничества — не позволяло мне рассказать им о своих ночных страхах.
Я не искал тем для размышлений — они приходили сами. Однажды, выписывая ошибку в диктанте (кажется, написал «собака» через «а»), я вдруг остановился, пораженный нелепой мыслью, — почему, собственно, «собака»?.. Почему стекло называется стеклом, а не как-либо иначе? Почему стул — стулом?..