Павел Спиридонович все стоял в темноте посреди двора, вдыхал свежий воздух, вспоминал давно ушедшее, и на мгновение ему почудилось, что продолжается все та же ночь. Так же падали яблоки, и так же пахло пылью, и казалось, сейчас он выйдет со двора и пойдет. Но Павел Спиридонович понимал, что выйти уже невозможно, что все прошло и никогда не вернется. Никогда! Он не только понял, он почувствовал это; и от боли, от тоски по чему-то такому, что и словами невозможно передать, ему захотелось закричать во весь голос; и, чтобы не заплакать, он поднял с земли упавшее яблоко и, не вытирая, стал жадно грызть его. Яблоко было крепкое, сочное и немного недозрелое. «А вот же упало!» — глупо подумал Павел Спиридонович и застонал, прикусив губу и сразу же почувствовав привкус крови. Но яблоко не бросил, ел с кровью, будто кому-то назло.
Осень и зима оказались бесплодными. Федор Самохин истосковался в привычном пространстве мастерской — нагляделся на нее так, что жить не хотелось, все сильнее ощущалась в душе пустота и неприкаянность, все чаще смотрел он на свои работы взглядом человека, никогда не державшего в руке кисти. В мыслях своих он зашел далеко, передумал многое и решил, что никогда больше ничего не напишет. Старые работы, висевшие по стенам мастерской, известные и давно признанные, раздражали, казались тусклыми, ненужными, и Федор, не выдержав, снял некоторые и поставил в угол, подальше, туда, где хранились рамы, холсты, краски. В этом темноватом углу острее пахло пылью, деревом, и он зло и с наслаждением подумал, что там им самое место. Ему казалось, что именно старые работы мешают начать что-то новое. Федор хмыкнул, подумав о том, что раньше ему мешали другие художники, чужие картины, а теперь он дожил до того, что и свое стало поперек дороги.
— Да, — сказал он задумчиво, хотел было выругаться, но сдержался и только добавил: — Это уж ни на что не похоже…
Зимой болели то жена, то дочь, то сын — пошел на каток и так простудился, что лежал две недели, и Федору приходилось бегать в магазин, в аптеку. Правда, эти вынужденные хождения по улицам среди людей отрывали на какое-то время от грустных мыслей, и часто, выскочив из дому на людный проспект, он с интересом и даже каким-то скрытым удивлением всматривался в лица, слушал, как люди говорят, смеются. Сам того не замечая, он убыстрял шаги, словно бы тоже торопился, и, наверное, завидовал прохожим, потому что чужая жизнь всегда кажется интереснее, легче, а главное, сам он давно не смеялся. Конечно, Федор знал, что у каждого хватает и забот, и неприятностей, но так радостно было глядеть на людей, которые просто шли по улице и не думали о том, что и осень и зима прошли впустую: он не сделал ничего, даже не закончил то, что начал летом. Такого долгого бесплодия еще никогда не было, и Федор зло думал о том, что и впрямь надо бы устраиваться куда-нибудь на работу, чтобы не жить так бесцельно и приносить хоть какую-то пользу. На душе было пусто и неприкаянно, и казалось, что мысли ходят по кругу. Да оно так и было, поскольку Федор, куда бы ни шел и что бы ни делал, думал об одном и том же, как думает, наверное, каждый художник.