В феврале произошло приятное событие: прислали деньги за купленную картину; ее взяли, правда, с осенней выставки, но платить не торопились, ссылаясь на то, что в декабре отощали фонды. Просили подождать. В январе, видать, раскачались и в феврале осчастливили. Жена первым делом отдала долги, заплатила за квартиру, купила детям кое-что из одежды и даже повеселела. Как-то вечером, когда дети уже спали, она размечталась и стала говорить, что этих денег им пока хватит, а затем вдруг примолкла и неожиданно сказала: — Ты меня совсем забыл…
И столько обиды было в ее голосе, что Федор, не поняв сразу, взглянул на жену с удивлением, затем приобнял и шутливо спросил, что там она говорила о деньгах.
И они посмеялись, потому что деньги пришли как нельзя кстати, не надо было какое-то время думать, на что жить, занимать и перебиваться на зарплату жены. От этого и Федору стало спокойнее, и каждое утро, если никто не болел и если не находилось какого-то срочного поручения, он затворялся в мастерской, сидел там, ходил, думал. В работе ничего не сдвинулось, оставалась все та же пустота и те же мысли. Пересиливая себя, Федор брался за карандаш, начинал рисовать, но тут же бросал листы, затевал другое. И снова бросал… В голову лезла всякая чертовщина: собрать бы, подхватить все эти холсты, картины, рамы и сжечь. Казалось, после такого костра наступило бы другое время, совсем другое, не похожее ни на осень, ни на зиму. «Или уехать бы куда-нибудь», — думал Федор, понимая, что уехать просто некуда, да и как оставишь жену с детьми. И оттого, что все так плохо, что ни сжечь, ни уехать невозможно, накатывала такая ярость, что, думалось, треснулся бы головой о стену, если бы это помогло.
И Федор принимался ходить по мастерской, думая о том, что время уходит, а он бездельничает. Успокоившись, брался за кисть и наносил на холст щедрые мазки — бездумно, словно бы кому-то наперекор. Он понимал, что это ничего не даст, что мазки эти — всего-навсего жалкая мазня, но остановиться не мог, да и не хотел, поскольку и пустота, и одни и те же мысли довели его до безумия.
Еще в войну Федор понял, что самое ценное в жизни — сама жизнь, она так богата и многообразна, так продуманна и в то же время так проста и понятна, что, казалось, нет в мире никаких средств для ее отображения; любая, даже очень хорошая картина — это всего лишь жалкая попытка показать жизнь. Думалось ему иногда, что и не требуется никаких картин, что картины — это сложно, а жизнь проста, и в этом ее ценность. Будет она и без картин — его ли или же других художников, — да и не только без картин. И, задумавшись, Федор спрашивал себя: кому нужно то, что он пишет?.. Что за сила заставляет его мучиться в бесконечных поисках?.. Ответа не было, и он снова мерял шагами пол мастерской, думая о том, что он-то видел то, чего не видели многие, — войну, и, словно бы оправдываясь перед кем-то, говорил себе, что он не имеет права молчать. Устав от подобных мыслей, мечтал, как поедет летом в деревню, как будет просто ходить по горячей земле. Жизнь в деревне казалась Федору простой, и заботы в ней были просты, а люди — мудрее. Он понимал, что это вовсе не так, что простоты теперь не сыскать, наверное, нигде, но хотелось думать именно так.