Ведь Жак не советский человек. Он был неподвластен тому «бесу самоуничижения перед тираном», о котором так прекрасно говорит Клод Руа в предисловии к «Запискам из мертвого дома» Достоевского; он неуязвим для традиционно русского «искусства добиться от жертвы, чтобы она не только сама подставила шею под топор палача или затылок под револьвер, но еще и прославляла того, кто приказал ее уничтожить»[30]. Конечно, Жак еще был коммунистом. Но постепенно к нему возвращалось зрение.
Дух Просвещения, которым он так упивался в отрочестве, читая книги из отцовской библиотеки, не прошел для него бесследно. Под наносным слоем ленинизма сохранялись основы, заложенные энциклопедистами, неувядаемый смех Вольтера, приверженца толерантности и личной свободы, систематическое искоренение прописных истин, которому учит Дидро, и, главное, способность мыслить критически. Быть может, гадина пряталась внутри того самого оружия, которым ее собирались истребить? «Вначале были мама, французский язык и французская культура. Однако я себя чувствовал не французом, не поляком, не советским человеком, а гражданином коммунизма. А потом я изменился – как животное, которое линяет, меняет кожу, оперение, панцирь. Такое превращение длится долго. Вы становитесь уязвимы, особенно если окружение прежнее. И стараетесь как можно дольше оставаться слепыми, пока у вас глаза сами не откроются!»
На этом долгом пути превращения коммуниста, секретного агента Коминтерна и поборника классовой борьбы в ярого противника марксизма-ленинизма были отдельные этапы, были открытия, болезненные, но неизбежные. Когда он увидал крестьян, переживших насильственную коллективизацию, он был потрясен; сперва его охватила ярость на тех, кто это сделал, сочувствие к жертвам, а потом – стыд, что он не пожелал ничего этого замечать, когда еще было не слишком поздно. «В сороковом году я встретил Никанора. Он сидел уже девятый год, у меня начинался третий. Старик-крестьянин, чьи родители еще были крепостными, он был свидетелем революций девятьсот пятого и семнадцатого годов, и вот он рассказывал спокойно, как какой-нибудь летописец, о том, как умирали его правнуки-близнецы в тридцать первом году в вагоне для перевозки скота. Первый мальчик умер через три-четыре часа после рождения. Второй дотянул до утра. Вагон вез в неведомом направлении сотни крестьян, объявленных кулаками, и их родных. Солдаты окружили деревню, и целые семьи, от новорожденных до стариков, загнали в вагоны. Их земля, дома, скот, мебель, всё, что у них было, досталось колхозу.