Я смотрю на Матфея-евангелиста, устремившего куда-то вдаль пристальный взгляд и держащего палец на буквах…
Старый Шютё стоит с малышом впереди, изредка отдергивает его тянущуюся к носу ручонку. Узкий черный пиджак плотно облегает спину старика, между воротником пиджака и загорелой шеей проглядывает воротничок белой рубашки. Мальчика не видно за толпой, и только по движениям старика можно догадаться, что он рядом.
Когда мы возвращаемся домой, молодые уже работают, женщина в купальнике, мужчина в трусах. Она замешивает раствор, а он сколачивает леса для внешней облицовки. У женщины сильные бедра, мужчина худощав, мускулист, высокого роста. Он чем-то похож на Иисуса. От Тилла я уже знаю, что мужчина преподает в восьмилетней школе, а женщина — воспитательница в детском саду ткацкой фабрики.
Мы монтируем трубы отопительной системы, меряем, отпиливаем, нарезаем резьбу, делаем углубления в стенах, конопатим, паяем, определяем, сколько понадобится секций батарей в помещениях. Потом обедаем и снова принимаемся за работу.
Часам к шести жена Шютё начинает ворчать, пора, мол, заканчивать.
Мы моемся, одеваемся. Ужинаем под большим орехом. Дочка Шютё рассказывает о детском саде, муж ее изредка поглядывает на дом, как бы прикидывая, сколько сделано за день. Ребенок капризничает, ест плохо, трет нос. Мать, заметив это, шлепает его по руке.
Ветер стих, но жара не спадает. Мы сидим в одних рубашках. Пьем пиво. Играет радио. Куры с опаской подходят к столу, в стороне умывается кошка. Дом, покрытый свежей штукатуркой, выделяется на зеленом фоне сада ярким пятном.
Перед заходом солнца мы отправляемся в путь. Учитель провожает нас до автобусной остановки. По дороге сетует на трудности в проведении культурно-воспитательной работы, на нерадивость сельских руководителей, на запущенность библиотеки.
Часов в девять добираемся до города. Тилл прощается, сославшись на какие-то дела.
Я одиноко бреду по проспекту Ракоци. Не замечаю ни движения вокруг, ни людей. Перед моим мысленным взором — Кёрёш, вода, обрывистый берег, корни прибрежной ивы, кусты в половодье; вот вижу Гизиного деда — высокого, худого, усатого старика в неизменном темно-синем костюме, — развесистую шелковицу — дед каждое лето грозится срубить ее, так как осыпающиеся ягоды оставляют пятна на одежде, но следующей весной дарует дереву жизнь, откладывает экзекуцию еще на год, — длинную веранду, низенькие окна, заросший сад, виноградную аллею, позади южный парк, полянку, где, постелив на мягкой траве одеяло, мы с Гизи загорали, фотографировались, предавались любви.