— Ловко! Делаешь ход конем, — с издевкой произношу я.
— Не ход конем, — продолжает он, горячась, — а всего лишь я отвечаю тебе, причем со всей откровенностью. Кого может интересовать, по своему ли врожденному или благоприобретенному, мной самим сформированному характеру я предназначен для совершенно другой роли? Кому интересно знать, что я мечтал не о том, чтобы закиснуть на одной должности, сменив другого, состарившегося на ней? Что по ночам мне иногда хочется рвать и метать от сознания своей ненужности, безнадежности, мелкотравчатости? — Он молитвенно складывает руки. — Иногда я чуть ли не схожу с ума, у меня возникает желание обрушить все ракеты в одну точку и самому погибнуть или прыгнуть с моста, чтобы на меня обратили внимание, поверили в мои благие намерения, в желание действовать…
— Меня приводит в умиление твоя поза великомученика, — грубо обрываю я. Знаю, что он будет ошарашен, но я должен остановить его, ибо не в состоянии больше слушать. — Бросаешься громкими фразами, — продолжаю я допекать его, — и все это опять-таки лишь для того, чтобы устраниться от реальных целей, конкретных дел, повседневной, упорной, целенаправленной работы. Для самоутешения это, возможно, превосходное средство, но меня, твоего директора, оно раздражает, более того, возмущает. Завод задыхается, не выполняет план, беспорядков хоть отбавляй, сплошное недовольство, тебя, заканчивающего учебу молодого специалиста, с нетерпением ждут, а ты несешь ахинею о ракетах, о желании прыгнуть в моста… Как ребенок из детского сада. Нет того, чтобы подумать о нуждах производства! Высказать какое-то оригинальное, свое собственное соображение. А что, если в очень тяжелой обстановке… от тебя действительно потребуются решительные действия? — Мысленным взором я вижу мостовой кран, клубы дыма…
Кёвари молчит.
Мы долго сидим так, в мучительном молчании.
Из домика по соседству выходит мужчина в пижаме, потягивается, спускается к воде, голый погружается в реку, но тут же выскакивает, подхватывает на руку пижаму и бежит обратно. В тех же дверях появляется женщина в ночной рубашке, оглядывается, замечает нас и быстро исчезает.
Мои часы со светящимся циферблатом показывают половину второго.
— Ну я пойду, дядя Яни, — говорит Кёвари тихо, заискивающе, с почтением в голосе. — Не сердись на меня за все, что я тут наплел. Но поверь, все, что я говорил, от души, откровенно, и, если ты усмотрел в этом ересь, прости. Об одном только прошу: попытайся понять меня. Поставь себя на мое место. В твои времена была романтика, перспектива быстро выдвинуться, сделать головокружительную карьеру. А теперь? — Он машет рукой, встает. — Право, не сердись на меня, товарищ Мате.