Забрав из моих рук тарелки, он с подозрительной настойчивостью предлагает:
— Твой брат на пару с Настей развернул настоящую Бородинскую битву на террасе! Надо срочно вмешаться и хорошенько отделать этого Наполеона, так что переодевайся, бери Эштона, и покажите «класс»! Сёстрам помощь нужна!
Во мне моментально вспыхивает азарт, я подбегаю к Алексу, чтобы чмокнуть его в щёку, но прежде, чем успеваю сделать это, в стекло гостиной с громким хлопком врезается крупный комок снега.
Далее происходит нечто странное: отец вздрагивает так, словно его больно ударили, и цепенеет с перекошенным лицом. Он выглядит настолько странно, что мне даже страшно подходить к нему. Но это и не нужно, для этого есть другой человек: мама уже рядом с ним, прижимает его голову к себе и шепчет прямо в ухо:
— Я здесь! Всё хорошо! Я с тобой! Я рядом! Я живая и всегда буду с тобой!
Смотрю на Эштона — у него шок: глаза по блюдцу, губы сжаты в напряжении, руки вцепились в спинку стула. Мы с ним оба понимаем, что стали свидетелями того, что видеть нельзя: отцу плохо. Почему, не знаю даже я: мне рассказали многое, но не всё. Однако я помню, что творилось с Алексом, когда мама чуть не умерла в больнице после нападения.
Сегодня моя мама жива только благодаря Алексу, он буквально вытащил её «с того света», и это одна из тех тысяч причин по которым я так безумно люблю его и уважаю. Но тогда… Тогда все думали, что он сошёл с ума — его действия и слова не вписывались в рамки нормальных людей. Алёша говорит, что Алекс выглядел жутко… Настолько жутко, что нас с сёстрами даже не возили в ту больницу. Очень долго не возили. И когда я впервые его увидела — он приезжал навестить нас к тёте Мэри пару недель спустя, когда мама потихоньку оживала — я с трудом узнала его: он стал седой, худой, бледный и… безжизненный. Как будто тело осталось, а души нет. Он улыбнулся тогда, обнимая меня, и я поняла, что душа на месте, просто очень измучена, словно тяжело переболела. И так страшно было видеть его таким внезапно состарившимся!
И в этот момент, глядя на то, как мама приводит его в чувство, напоминая, что она рядом, я понимаю: есть внутренние, душевные раны, которые не заживают и не заживут никогда.
Беру за руку Эштона и увожу его. Он молчит, не спрашивает ни о чём, и я ему благодарна — у самой ком в горле от нахлынувших воспоминаний. В таком состоянии я всё равно ничего толком ему не смогу объяснить.
Когда мы, уже переодетые, возвращаемся в гостиную, стол накрыт к чаю, Эстела хлопочет над вазочками со своим печеньем, а мама гладит волосы Алекса, положившего голову ей на колени и вцепившегося одной рукой в её щиколотку. Я знаю этот его неуловимый для других жест — часто замечала, что отец всегда старается сохранять физический контакт с матерью. Как-то мама шутила, рассказывая, что он даже во сне всегда держит её за ногу, чтобы не сбежала. Мне тогда было лет десять, и я решила проверить, не врёт ли мама, разве можно всю ночь держать человека за ногу? Оказалось, можно. Правда держит — за щиколотку. И держит до сих пор.