В мужской уборной табачный синий дым и тяжкая ругань до смерти уставших мужчин.
Моисеенко достал папироску, попросил огонька. Огонька дали, но кто-то заворчал:
— Эко нас набилось! Шорину доложат — даст разгон.
— Пусть только покажется! — рявкнул огромный, плоский, словно его через машину пропустили, ткач. — Пусть он только покажется — утоплю. В этой вот дыре утоплю.
Один криком кричит, да остальные молчат. Совестно друг дружке поглядеть в глаза за эту молчанку.
Были в уборной Ефим и Матвей.
Ефим протиснулся к Петру Анисимычу.
— Анисимыч, ты — грамотей. Делать-то что, ради бога, надоумь. Девчонка у меня народилась. Чахленькая. А жена совсем никуда. На глазах помирают. Их бы подкормить, а на что? — Выхватил из-за пазухи расчетную книжку: — Ты погляди. Три рубля заработку, а штрафов взяли рубль двадцать восемь копеек. Только не подохнуть.
Моисеенко взял книжку, а сам исподволь разглядывал ткачей: нет ли чужого.
— Надо что-то делать! — потряс кудлатой головой плоскогрудый ткач. — Терпения больше нет.
— А что сделаешь? — ответили ему. — К мастеру ходили, к самому Тимофею Саввичу ходили.
— Когда же это? И что он вам сказал? — спросил Моисеенко.
— Перед покровом были у него. А чего сказал? Правду сказал, только от нее не легче. Просили штрафы убавить, а он говорит, не убавлю, а еще и прибавлю, потому как товар некуда сбыть.