«Быть может за хребтом Кавказа» (Эйдельман) - страница 207

«Любовь, — позже запишет Герцен, — много догадливее, чем ненависть», и Пушкин «юной Москве» все-таки тем важнее, интереснее, что постоянно ищет выход (хотя, по их твердому убеждению, не всегда ищет там, где надо).

Огарев же, восхищаясь стихами Лермонтова («И скучно, и грустно»), все же замечает: «Впрочем, это не совсем мой взгляд на жизнь. Мой взгляд глубоко грустен, но не так отчаянно сух».

«Сух» — т. е. безнадежен, бесплоден…

Сам Огарев не успел познакомиться с Лермонтовым. Зато друг-единомышленник Сатин в юности с Лермонтовым учился, в 1837-м успел повстречаться с великим поэтом на Кавказе и сохранил впечатления, очень похожие на те не слишком лестные характеристики, что оставили декабристы Лорер, Назимов…

Когда Белинский (в 1837-м тоже побывавший на Кавказе) положительно говорил о Вольтере в присутствии Лермонтова и Сатина, естественно надеясь на сочувствие двух сосланных молодых людей, то в ответ услышал от Лермонтова: «Да я вот что скажу вам о вашем Вольтере: если бы он явился теперь к нам в Чембар, то его ни в одном порядочном доме не взяли бы в гувернеры».

Сатин рассказывает, что Белинский, «едва кивнув головой, вышел из комнаты» и после просил Сатина не приглашать к себе «таких пошляков»; Лермонтов же хохотал и называл Белинского «недоучившимся фанфароном».

Только три года спустя, во время встречи на гауптвахте, Лермонтов и Белинский, как уже говорилось, нашли общий язык, но разница психологии, характеров преодолевалась с огромным трудом. Сатин неодобрительно замечал, что Лермонтов вместо серьезных разговоров «сыпал разными шутками» (в рукописи было: «сыпал своими глупыми шутками», ср. [Сатин, с. 240] и [ЛБ, ф. 69. XI. 27].

Итак, Лермонтов для круга Огарева, Сатина, Белинского — характер как будто достаточно возвышенный, восторженный; не ищет выхода.

Выход же должен быть!

Разумеется, Лермонтов эту мысль, столь же важную, сколь простую, знал, отлично чувствовал — иначе не умилился бы душою о Саше Одоевском.

Но прежде чем явилось на свет лермонтовское «Памяти Одоевского», Огарев успел расспросить самого декабриста, которому в ту пору оставалось 10–11 месяцев жизни.

Вера Одоевского была не простой, не официальной. В одном разговоре он оспаривал значение и пользу монахов за их «недобродетельность», очевидно, предпочитая внешнему ритуалу внутренний смысл…

Какие разные пути «одоевского гипноза»!

Но самое примечательное не в том, что в объятия мученика-христианина Одоевского бросается религиозно-экзальтированный юноша Огарев: интересно, чтó за человек много лет спустя с чувством вспоминает старинную встречу?