«Быть может за хребтом Кавказа» (Эйдельман) - страница 208

Очень часто в современных научных трудах авторы забываются (это так понятно!) и толкуют о позднейших мемуарах Огарева, как будто это современный дневник 1838 г. Так, известный исследователь С. А. Переселенков в статье («Н. П. Огарев и декабристы» писал: «Как ни блестяща [огаревская] характеристика Одоевского, в ней нельзя не заметить некоторой односторонности». Огарев получает упрек, что он находит в Одоевском только те черты, «какие соответствовали его собственному тогдашнему настроению». Переселенков возражает, что декабрист «умел не только горячо любить, но и пылко ненавидеть», что «Сибирь и каторга, без сомнения, наложили на душу Одоевского свой отпечаток, но вытравить окончательно протест из нее они не могли» [Декабристы, с. 289–290].

Меж тем Огарев, автор «Кавказских вод», уже не раз публиковал статьи и материалы о декабристах, где точно оценивал и их умение ненавидеть, и значение революционного протеста. Снова и снова приходится напомнить, что воспоминания о Кавказе 1838 г. написаны через 20 с лишним лет Огаревым, уже революционным демократом, материалистом, социалистом, давно оставившим незрелые мечтания с примесью религиозного восторга, давно выбравшим свой путь. Написаны человеком, который давно следует путями декабристов и клянется вместе с Герценом именами «пяти мучеников».

И тем не менее как благодарен Огарев Одоевскому, «христоподобной личности», какое в нем редкостное умение — не отрицать «прежних заблуждений», а понять их место в собственной, очень изменчивой жизни. Дело в том, что поэзии, прозе, публицистике Огарева особую, неповторимую тональность придают его личные качества, то обстоятельство, что Николай Платонович был очень хорошим человеком.

Без этого он не стал, не посмел бы стать революционером, не был бы тем душевным, совестливым судьей, которому в тонких нравственных вопросах великий Герцен доверял более, чем себе.

«Я помню в особенности одну ночь, — продолжает Огарев, — Н., Одоевский и я, мы пошли в лес, по дорожке к источнику. Деревья по всей дорожке дико сплетаются в крытую аллею. Месяц просвечивал сквозь темную зелень. Ночь была чудесна. Мы сели на скамью, и Одоевский говорил свои стихи. Я слушал, склоня голову. Это рассказ о видении какого-то светлого женского образа, который перед ним явился в прозрачной мгле и медленно скрылся.

Долго следил я эфирную поступь…

Он кончил, а этот стих и его голос все звучал у меня в ушах. Стих остался в памяти; самый образ Одоевского, с его звучным голосом, в поздней тишине леса, мне теперь кажется каким-то видением, возникшим и исчезнувшим в лунном сиянии кавказской ночи» [ПЗ, VI, с. 357].