— Ты мне испортила подсчет… Я теперь не знаю, куда отнести этот случай. С одной стороны — он. С другой — ты.
— По нулям, — ответила Алка. — Но если хочешь, можешь называть меня кацапкой.
— А кто это? — не поняла Юля.
— Это моя бабушка, мой дедушка. Это мы все. Кацапы — значит русские.
— Никогда не слышала.
— Ты много чего не слышала, — вздохнула Алка. — У тебя в ушах вечно сера, просто залежи.
Они, конечно, ссорились, потому что обе были штучки, но сейчас никто так не был нужен Алке, как Юлька.
С ней они обсуждали все. Первую менструацию. Устройство у мальчишек. Боль и наслаждение. Они, «чтоб не быть дурами», нашли у себя те места, которые надо трогать. Они же после этого, тщательно вымыв в ванной руки, решили, что «так можно дойти до разврата, а потому надо себя держать в руках». Соплюхи, малышки, они были изначально так кондово целомудренны и так строги к собственной плоти, что им явно не хватало то ли юмора, то ли цинизма, то ли просто хорошего совета. Они же любопытствовали и мучались, мучались и любопытствовали. «Я расскажу ей про тот день и про того типа… — думала Алка. — Интересно, с ней такое случалось?»
В конце концов играть в теннис пришлось с мальчишкой-малолеткой, у которого от напряжения набухало под носом, и Алка остервенело ему кричала:
— А ну высморкайся сейчас же!
…А Мишка так и канул. Идя в магазин или просто так бродя по поселку, Алка нет-нет и встречала «сырые сапоги», все деловые до невозможности, все торопящиеся, а Мишка как канул…
— Где Мишка? — небрежно спрашивала Алка.
— Ты про палец знаешь? Вот фарт! Отмажется теперь от армии без проблем. Да дома, наверное. Где же еще?
Мишка действительно был дома. Он стеснялся своей некондиционной после гипса руки, пробовал писать без больного пальца, конечно, получалось черт-те что, но новый почерк, который обретал Мишка — оказывается! — был точным отражением и нового Мишки, который однажды оплакал мертвую Алку, потом обрадовался до новых слез, что она жива и с ним произошли просто фокусы наркоза, но эта живая и такая желанная еще вчера девочка никак не приживалась к новым обстоятельствам Мишкиной жизни. Ей даже как бы и места в ней не было. Она навсегда осталась во времени До боли, а во времени После ее как бы и не было совсем.
Поэтому он и не выходил из дома, потому что боялся ее встретить. Боялся, что не узнает ее или скажет не то, но пуще пущего он боялся смешения времен, наезда вчера на завтра, боялся Воскрешения уже Мертвого… Откуда ему было знать, что смерть любви бывает столь же оглушительной, как и ее начало. И оба эти действа руководятся таким далеким и недоступным режиссером, а главное, таким безоговорочным, что ему лучше подчиниться сразу и принять его правила.