Избранное (Дан) - страница 147

Они готовы были перегрызть друг другу глотку из-за каждого лея. Размахивали кулаками. Бранные слова не сходили у них с языка. Ругались привычно, сотрясая воздух железным грохотом, от которого звякала посуда на гвоздях и звенели стекла в окнах. Иногда среди хохота и потока диких ругательств наступало вдруг затишье, тут же захлестываемое новым потоком крика и брани.

Висящая у потолка лампа с трудом разгоняла сгустившуюся тьму, пронизанную запахами дыма, пота, махорки.

В изголовье у покойника стояла миска с маленьким мигающим огарком свечи.

На покойника, чтобы прикрыть рану на голове, надели шапку, на ногах были постолы, все еще мокрые, с них на пол капала вода. Глаза у него глубоко запали, казалось, что он умер незнамо как давно.

Кожа на лице так натянулась, что под ней можно было пересчитать зубы.

Чудилось, будто и после смерти он испытывал голод и отпечаток его виделся даже на мертвом, кротком его лице.

Ночь шла к концу. Игроки уже притомились, играли без прежнего азарта. Многие откровенно клевали носом. Мужики и бабы, приютившись кто где, тоже подремывали.

Только Тодорика за всю ночь не сомкнула глаз. Она беспрестанно думала о случившемся, и, чем больше она об этом думала, тем жальче ей становилось себя. Дойдя до полного отчаяния, она уселась в изголовье умершего на трехногий стул и запричитала громко, в голос:

Бедный, бедный наш плу-у-уг…
Все плуги па-а-а-шут…
А наш ржа-а-веет в углу…
Ах… Тоадер!.. То-а-а-де-е-ер!..

— Плачешь, Тодорика? Плачешь о мертвом? — произнес некто весьма странный.

Его появление в доме было столь неожиданным, что все невольно уступили ему дорогу, точно видели перед собой привидение. Человек этот был громадного роста, он едва умещался под потолком; трудно было себе представить, каков же у него посох, если сам он такой великан? Был он в одной рубахе и белых штанах, подвязанных под коленями скрученной в жгут соломой, скулы у него все время двигались, точно он выковыривал языком из зубов застрявшее мясо.

Он приблизился к покойнику, бережно потрогал под ним подушку, потрогал простыню.

— Вот! — произнес он громогласно и торжественно. — Нехороши вы, люди, нехороши! Лежит Тоадер на чистой как снег простыне, лежит на вышитой чистой подушке. Глядите. Что ж вы сказывали, будто ни женихом, ни после свадьбы не спал он на простыне. Кто такое сказал? Кто? Пусть теперь придет и сам убедится. Обманывать нехорошо! Врать грешно! Где этот обманщик? — Он отломил от хлеба крошку, пожевал, как бы пробуя. — Что ж вы сказывали, будто ест Тоадер одни кукурузные лепешки, хлеб из белой муки едят только жена да дочка? Где этот обманщик? Вот теперь я доподлинно вижу, что все брехня и напраслина! И ты, Тоадер, и жена твоя, и дочка завсегда ели ситничек. А кто не верит, пусть сам отведает. Такого белого да пышного хлебушка ни в одном доме не найдешь. Тодорика — дочь богатого хозяина, умела она вкусный хлеб испечь для мужа. — Он взял с полки кукурузную лепеху, положил рядом с хлебом; все в селе знали, что именно этими лепешками и кормила Тодорика мужа. — А кукурузные лепешки Тодорика пекла для скотины, свиней кормить, а ежели свежие, то и нищим подать. А не мужа, который днем и ночью трудился, чтобы все в доме было как у людей. Верно, Тодорика?