Моему дяде, Паулу Дану
Тупо, ничего не соображая, учитель еще раз заглянул в телеграмму и снова перечитал ее.
Потом отложил и тяжело опустился в кресло.
Слова, выведенные печатными буквами на пожелтелой почтовой бумаге, стояли у него перед глазами, огромные, кричащие, словно вырезанные на живой человеческой коже.
Почтальон все еще торчал у дверей и комкал в руках форменную фуражку; долговязый, несуразный, — как только для такого находят подходящую одежду? — он переминался с ноги на ногу, жалкий, пришибленный, точно собирался извиниться: «Простите-де, не я виноват».
Потоптавшись, он как-то бочком попятился к дверям, пряча виноватые глаза и втянув голову в плечи так, что стал виден потертый воротничок грязной рубахи, и учитель пожалел его. Он знал, что у почтальона семеро детей, больная жена; не было случая, чтобы он не сунул ему несколько леев или не предложил стакана вина.
Вот и сейчас намеревался он дать ему денег, уже было полез в карман за кошельком, но вдруг ему стало противно и совестно, и, посуровев, он сухо спросил:
— Что-нибудь еще?
— Расписаться надо…
Оставшись один, учитель еще раз перечитал телеграмму, положил ее на стол, на кипу тетрадей, и сел проверять. Но сосредоточиться не мог, мысли разбегались, он то и дело пропускал ошибки, возвращался к началу и опять пропускал.
За стеной слышался шум, крики, смех: дочери квартирной хозяйки принимали гостей.
Учитель почему-то стал прислушиваться к тому, что там происходит, старался выделить из общего веселого гула что-то, чему и сам не находил названия, пока явственно не различил шлепанье карт по столу.
«Отец умер…» — неожиданно произнес он вслух.
«Ну, умер. Смерть пришла, вот и умер, — возразил он сам себе. — Господь его прости и помилуй».
Он только отметил, что не ощутил ни горечи утраты, ни особого потрясения, отнесся к случившемуся так, как отнесся бы к некрологу в газете о чьей-нибудь чужой, неизвестной смерти. И все же что-то в нем надломилось — работать он уже не смог. Еще недавно садился он за стол бодрый, полный сил, а теперь чувствовал себя опустошенным, выжатым как лимон.
Он так и оставил тетрадь раскрытой на столе и стал одеваться. Он не знал, куда пойдет, что будет делать. Ему просто хотелось уйти из дому куда попало, лишь бы уйти: стены давили на него.
На пороге, в дверях, хозяйка шепталась с почтальоном. При виде учителя оба замолкли.
Эта огромная тетеха в коричневом, трещавшем на ней по швам платье молитвенно сложила на груди руки и одарила его самым проникновенным взглядом, на какой только была способна. Она, очевидно, ожидала увидеть его убитого горем, рыдающего навзрыд, и это вызвало в нем раздражение. Проходя мимо, он нарочито вежливо поздоровался, даже козырнул как-то по-военному, приложив руку к шляпе.