«Идиоты! — буркнул он, выйдя на улицу. — Им кажется, что рождение должно вызывать восторг, а смерть — непременно беспросветную скорбь».
И все же ему было не по себе. Стоя перед расписанием на вокзале, он долго не мог выбрать поезда, которым поедет домой. Вспомнил, что не сможет участвовать в торжестве по случаю ухода на пенсию одного сослуживца. Потом стал думать об отце.
Когда он приезжал домой, — правда, в последние годы случалось это все реже и реже, — отец встречал его у ворот, становился он все старее и худее. Учитель вспомнил его сутулую тощую фигуру, морщины у глаз, сияющих детской радостью, вспомнил, как он протягивал иссохшую, смуглую, но крепкую старческую руку и говорил:
— Здравствуй, дорогой.
Они входили в дом, он — впереди, а отец, задыхающийся от астмы, — сзади.
Мать, отложив прялку, кидалась сыну на шею с плачем, обнимала, целовала его и, вытерев фартуком стул, «чтобы не испачкал он дорогое барское платье», усаживала возле печки.
Учитель смотрел на стоптанные отцовские постолы, на заплатанный зипун и спрашивал:
— Тяжело тебе дышать, батя?
— Утречком и вечерком, сынок… и об эту пору к осени тоже завсегда тяжко дышится…
Дом был старенький, ветхий, с сырыми углами, стены, казалось, вросли в землю, одно окно без стекла было заткнуто тряпьем, лампу вечером не зажигали, чтоб зря не расходовать керосин, от печки и так светло или, как говорила мать, «ложку мимо рта не пронесешь». Пахло едким кизячным дымом. На видном месте — учитель ее всегда вспоминал с улыбкой — висела иконка, изображавшая двух рогатых с козьими ногами и копытцами чертей, кидающих в огонь грешников.
Мать варила мамалыгу и токану, прибавляя кукурузной муки, чтобы на всех хватило, теперь ведь людей в доме прибавилось.
Вспоминал учитель, как, бывало, долгими зимними вечерами, школьником ли, студентом ли, сиживал он с отцом около печки, и отец, глядя в огонь, рассказывал ему о своем житье-бытье.
Отец был мельником. Тридцать лет таскал он на спине тяжелые каменные жернова и мешки с мукой, спал на голых досках и дышал белой мучной пылью. Много сменилось на мельнице хозяев за эти годы, были тут и широкоплечие силачи венгры, вонзавшие с одного удара в бревно нож по самую рукоятку, были и язвительные евреи. И товарищей по работе перебывало множество, самого разного толка и привычек. Многие приходили невесть откуда, застревали на мельнице месяцев на шесть-семь, а то и на год, но в один прекрасный день, получив расчет, забирали свои пожитки, засовывали нож за голенище и уходили навсегда, как улетают птицы небесные, покинув свои летние пристанища…