Только срочное промывание желудка могло спасти отравленных. Сделать столько промываний сразу в ближайшей санчасти было невозможно. Поэтому пострадавших повезли во фронтовой госпиталь, расположенный в нескольких кварталах от казармы. Девушки идти не могли, их выносили на простынях, клали полуодетых по нескольку человек в открытый грузовик. Несколько суток затем мы по телефону запрашивали госпиталь о своих пациентках. Семь девушек умерло. Умирали отравленные в полном сознании. Пятнадцать — потеряли зрение совсем, другие — частично. Война списала и это.
… Зимой 1944—45 годов дивизия наша стояла в Польше. В ту пору каждый из нас — солдат и офицеров — задавался роковым вопросом: „Выживу или не доживу?” Дьявольски хотелось дожить до послевоенного мира, который клубился впереди розово-голубым облаком. Волновало и то, что мы впервые увидели заграницу. Никто из советских никогда прежде не мог и помыслить о таком. А тут вдруг — Польша, а впереди — Германия. Почти все офицеры сталинской армии были членами сталинской партии и тем не менее словосочетание ЗАГРАНИЧНЫЕ ЖЕНЩИНЫ приводило наших командиров в состояние высшего возбуждения.
Тридцатипятилетний командир роты связи, старший лейтенант Виктор Н., в прошлом провинциальный учитель, нервно расхаживал по моей маленькой санчасти и декламировал Пушкина:
„Нет на свете царицы краше польской девицы;
Весела — как котенок у печки —
И как роза румяна, а бела как сметана;
Очи светятся будто две свечки!”
Читал Виктор так, будто командовал своей ротой: Раз! Два! Раз! Два! Роза Румяна! Роза! Румяна! У старшего лейтенанта вечером было назначено свидание. С полькой. Он волновался. Он предвкушал. Он боялся… „Никому не говори об этом, доктор… Все-таки контакт с иностранкой. Если стукнут — загремлю туда, куда Макар телят не гонял…” Старший лейтенант опасался напрасно. В 1944-м за такого рода контакты в тюрьму уже не сажали и еще не сажали. В этот-то счастливый для советских граждан промежуток и случились описанные ниже события.
Свидание в польском доме принесло старшему лейтенанту совсем не те последствия, которых он опасался. Три дня спустя Виктор зашел ко мне с помрачневшим лицом. „Погляди-ка, доктор, что-то я схватил… Уж не трепак ли?” Да, это был триппер. Гонорея, говоря ученым языком. Студенческий случай. Я развел марганцовку, повесил банку Эсмарха на гвоздь и пригласил неудачливого гуляку занять место в углу над тазом. „Полячка? — спросил я его, подавая наконечник для промывания. — Младая?” Старший лейтенант сердито крякнул: „Она…”
Это было только начало. Вслед за командиром роты связи в санчасть потянулись офицеры финчасти, командиры из автороты, летчики, технари, вооруженны, продовольствен-ники. Болезнь, получившая название „польской”, косила, не разбирая чинов и званий. Случалось в те зимние дни, что у меня в кабинете ожидали очереди сразу пять — шесть пациентов с одинаковым диагнозом. Гонорея как пожар охватила все стоявшие поблизости части. „Как у вас с трепаком?” — звонил коллега-медик из Кракова. „Перевыполнение!” — отвечал я. „У нас тоже, — слышалось в трубке, — и в Катовицах тоже…” Ежемесячно я подавал отчеты начальнику санитарной службы дивизии, а он докладывал о распространении болезни в санслужбу армии. Мы каждый день ждали нагоняя. Но почему-то наверху с разносом медлили. Может быть, оттого, что гонореей болели главные наши надзиратели — политкомиссары и даже славные чекисты, представляющие в армии организацию „Смерш” — „Смерть Шпионам”. Вполне возможно также, что мои отчеты никуда не шли, их просто клали под сукно в штабе дивизии. Так же точно никто не обращал внимания на мои рапорты с просьбой прислать сульфидин — препарат, которым в доантибиотическую пору лечили гонорею. Очевидно, в армейских верхах рассудили просто: если летчикам триппер не мешает летать, а авиационным техникам и инженерам — готовить самолеты к вылету, то и беспокоиться не о чем. Болезнь, которая не подрывает боеспособности армии — не болезнь.