Я снова беру Юстину за руку. Та холодна, я сжимаю ее, чтобы разогреть.
И тогда оказывается, что я неправ. Что мы вовсе не последние. Фигуры в капюшонах вырастают перед нами, и только сейчас я их узнаю: сперва узнаю Лукаша, брата Мацюся, потом – Рымека, дома у которого мы были после моего приезда, того набриолиненного толстяка, вместе с ними – худой торчок с неспокойной ногой, который был в «Андеграунде» с Кальтом, наверху. Они вырастают перед нами, как гангстеры из комиксов.
– Чего надо? – спрашивает их Гжесь.
– Счастливого праздника, – отвечает ему Рымек.
– Я был у Тобека, у цыган, – говорит Лукаш. – Я был у них. Хотят с тобой говорить.
– Со мной? – спрашивает Гжесь.
– Нет, с тобой, – говорит он и показывает на Юстину.
– О чем? – спрашивает та.
– Узнаешь. Хотят поговорить с журналисткой. Так он сказал. Завтра, – говорит Лукаш, проходит мимо и уходит в сторону костела. Худой и Рымек следуют за ним.
– Ах, и еще одно, – Лукаш поворачивается. – Гжесь, еще одно. Если что – у меня еще есть. Но немного. Я скоро сваливаю.
– О чем ты говоришь? – спрашивает Гжесь.
Лукаш, нервничая, разводит руками Видно, ему нужно использовать шифр, иначе не объяснить, что он хочет сказать, но он не понимает, какой именно.
– Спроси у отца, нужно ли ему еще. Но быстро, – повторяет Лукаш.
– Не знаю, о чем ты болтаешь, – говорит Гжесь.
– Ну и хуй с ним, если не знаешь, – пожимает плечами брат Мацюся.
– Возьми себя в руки, наркоша, – тихо говорит ему Гжесь, но так, чтобы тот услышал.
Худой оглядывается, хочет что-то сказать, наверняка «счастливого праздника», но молчит и исчезает в темноте.
Как и все остальное. Пение стихает. Мы остаемся одни.
– Пойдемте, – говорит Юстина.
– Не бойтесь, – говорит Гжесь, совершенно внезапно.
Снова лают собаки. Лают на Кусках. Слышно их аж здесь.
Мы – последние люди на земле.
Я вспоминаю только сейчас: я должен был вернуться домой в двадцать три ноль-ноль.
Двадцать три – это максимум, предел лимита. Хотя обычно – это двадцать два.
Порой я брал у Быля телефонную карточку, переделанный четвертак, и звонил из телефонного аппарата, установленного на стене «Врат», – и, естественно, всегда вокруг толпилась куча обдолбанных и орущих чуваков, и сквозь эту стену вопящих и пьяных морд я пытался объяснить матери, что я вернусь в двадцать три.
Порой мне удавалось, порой – нет. Но звонил я – всегда.
А сегодня не позвонил. И теперь было шесть утра.
– Я должен был прийти домой в двадцать три, – сказал я полицейскому, который сидел по ту сторону стола.
– Может, все еще можно исправить. Но тебе пришлось бы постараться, – сказал мне Трупак парой часов раньше. Когда он говорил это, я не смотрел на часы.