– Потому что ты меня ничему не научил, – отвечаю я. – Научил меня только портить.
Отец выставляет в мою сторону палец, на миг замирает, лицо его наливается кровью.
– Да ты дерьма не стоишь, пацан, – шипит он тихо. – Дерьма не стоишь.
– Потому что ты дерьма не стоишь как отец, – отвечаю я.
Охранник встает посредине комнаты. Не сводит с нас глаз. Гжесь наклоняется, опирается о стол. Пытается заставить нас взглядом, сперва меня, потом отца, чтобы мы перестали. Но мы уже не перестанем. Уже поздно. Я чувствую себя, словно я закинулся наркотой, все во мне деревенеет, сердце стучит, словно турбина на высших оборотах.
– Что ж, у меня еще трое детей. У меня еще трое детей, потому одного можно и списать. Я давно себе так сказал, – говорит он так, словно бормочет себе под нос.
Я его не боюсь. Это чувство, отсутствие страха, сильнее любого страха.
Просто жду.
Пусть что-то скажет. Что угодно.
– Я ничего не сделал? – спрашиваю я его.
– Нет, ты ничего не сделал.
– Может, ты еще скажешь, что я струсил?
– Я никогда не гордился тобой.
– Как и я тобой.
Палец отца прячется в ладонь, та сжимается в кулак.
Я не боюсь этого кулака. Пусть засунет его себе в жопу, и пусть приятели по камере ему помогут. Пусть сжимает кулаки и таращится, в своем спортивном костюме и шлепках, со своей обрастающей головой. Он не заставит меня, чтобы я сел, чтобы я отступил.
– Эй, там, все нормально? – спрашивает охранник.
– Все нормально! – кричит в ответ Гжесь.
Я вовсе не ненавижу отца. Я не могу его терпеть. Не могу терпеть его, и это просто и по-человечески, не могу его терпеть так, как не могут терпеть молочного супа или радио в такси, или запаха старых людей, которые моются раз в неделю. Просто не могу терпеть этого тупого, лысого, фанатичного, твердого, как бетонная отливка, молчаливого сукиного сына, который в своем воображении – ротмистр Пилецкий [123], скрещенный с Чаком Норрисом, а на самом деле – просто кукла, жестяная коробка, жестяной голем, кусок бетона с намалеванной углем мордой. Лицо у него – такое же, как фасад его дома.
– Опусти руку, – говорит Гжесь. – Спрячь уже эту руку, папа.
– Ты и так струсил, потому что ты – трус, ты всегда прячешься, даже когда тебе жену свою нужно трахнуть – все равно спрячешься, – говорит отец, а я толкаю стол в сторону и, прежде чем отец успевает отреагировать, подскакиваю к нему, прижимаю к стене, изо всех сил вжимаю ему локоть в горло, изо всех сил, какие у меня есть, а он пытается меня оттолкнуть, но я нажимаю на его горло всем своим весом, не вижу, но слышу, как все вскакивают со стульев, слышу, как бежит в нашу сторону охранник, слышу, как рвут меня за одежду две пары рук, но не могут сдвинуть меня с места. Я прибил его собой к стене. Моя сила поглотила его силу. Чувствую, как тело его замирает, делается деревянным. Вижу, как он краснеет. Слышу, как он дышит. Знаю, что он теряет дыхание.