Холм псов (Жульчик) - страница 397

Может быть, я все же его ненавижу.

Ненавижу прежде всего за то, что он обо мне думает. За то, кем меня считает.

– Пусти! – кричит кто-то, наверное охранник.

– Миколай, сука! – кричит Гжесь.

Зрачки отца расширяются до размеров пятизлотовой монеты.

– Отпусти его, блядь! – повторяет Гжесь.

– Ни слова о моей жене, уебок, ни слова, – говорю я тихо, приближаясь к нему так сильно, словно собираюсь его поцеловать.

Отец начинает хрипеть, мое тело отказывается слушаться, моя сила заканчивается, и только тогда отец меня отталкивает, я отшатываюсь прямо на стоящего позади Гжеся и слышу крик охранника:

– Что тут, нахуй, происходит! Больше никаких визитов!

Я сажусь на стул. Не могу нормально дышать. Отец вскидывает руки, чтобы сразу же их опустить. Охранник, совершенно не понимая, что теперь делать, поправляет стол. Говорит:

– В камеру, Гловацкий.

– Минутку, минутку, господа власти. Минутку. Три минуты. Это эмоции. Это семейные эмоции. Просто эмоции, – говорит Гжесь.

Отец смотрит на меня как зверь. Все еще держится за шею. Поворачивается к остальным людям в комнате свиданий. Под его взглядом все будто уменьшаются.

– И на что вы, сука, таращитесь? Тут что, «Кабаре Отто» [124] выступает или что? – спрашивает он тихо и хрипло.

– Нет, пошли, – говорит охранник.

– Три минуты, господин полицейский. Три минуты, – говорит Гжесь.

– Уже? Нормально? Успокоились? Ты что, дурак, нахер? Ты что, убить его хотел? – шепотом спрашивает меня Гжесь.

Отец молчит. Старается восстановить дыхание. Краснота медленно сходит с его лица, а еще минуту назад оно выглядело так, словно в нем разом лопнули все сосуды.

На короткий миг он вздрагивает, а потом словно расслабляется, делает глубокий вдох, воздух, который он выпускает из себя, воняет старым войлоком, словно бы он съел, нервничая, в камере одеяло.

– Не знаю, ничего уже не знаю, – говорит отец.

– Да все ты знаешь, – отвечает Гжесь.

Они говорят так тихо, что мне приходится читать у них по губам.

– Помнишь, что я тебе говорил? Он – не трус. Он при мне под пушкой дважды становился. Он не трус. Не называй его так. Посмотри на него, – указывает на меня Гжесь.

Отец не говорит ничего. Снова смотрит на свои руки, разложенные на столешнице. Моя ненависть превращается во что-то особенное.

– И это его дело тоже. Это исключительно его дело. Он изменился, – Гжесь показывает на меня пальцем, словно бы меня вообще тут нет.

– Нет, вы больше не будете говорить обо мне в третьем лице, – я встаю со стула.

Это не ненависть, это чувство, будто сквозь меня, сквозь все тело, от пальцев ног до макушки, что-то течет. Словно кто-то ухреначил меня тонкими теплыми проводами.