Рисунки на песке (Козаков) - страница 159

– Ну куда же вы пропали? Мы тут вас заждались!

– Погодите, скоро будем…

– Давайте в темпе. А в чем дело?

– Потом объясним.

Вернулись после визита к Миллеру посланцы. На наш молчаливый вопрос – Табаков:

– Он нас встретил одетый, веселый… Жена перед зеркалом последний марафет наводила. Ну, мы ему сцену разыграли, что, мол, так и так… Тысяча извинений. Расстроены до слез. Этого и играть было не надо…

– Ну а он?

– Что он… Дурак он, что ли? Как-то грустно посмотрел на нас через очки своими еврейскими глазами и говорит: «Ну что ж… Я все понимаю. Ничего, ничего, бывает…»

Сидим подавленные, дымим, друг другу в глаза смотреть стыдно. Опять телефонный звонок:

– Ну что вы там?! У нас уже все остыло! Обалдели, что ли?

– Сейчас, сейчас… – повесил трубку Табаков.

И в самом деле. Жены нас ждут, Ефремов скоро со съемки приедет, если уже не приехал, и не пропадать же жратве и выпивке, купленной в складчину. Приехали. Ефремов действительно уже тут. Сели за стол. До сих пор перед глазами – длинный стол, белоснежная скатерть, коньяк, вино, закуска разная. Все в сборе. И два пустых кресла, никем не занятые. Как бельмо на глазу.

Ефремов сказал:

– А я бы плюнул и не стал бы ничего отменять! – И выпил…

– А Фейхтвангер был в Америке, когда артисты в Германии играли в антисемитском фильме по его роману, и он им такое письмо накатал…

– Так ведь в Америке же! Ему и рассуждать легко было!

При царе Никите

«Современник», как я уже говорил, жил по не обозначенной нигде формуле: неореализм, помноженный на десталинизацию, – и дозрел до Солженицына, до Миллера, до шварцевского «Дракона», до «Носорогов» Ионеско… Ох, как хочется опять поахать: ну чуть-чуть бы «слободы» тогда, ну маненько, ну отпустили бы еще вожжи… Да не трусь ты, царь Никита! Не слушай своих клевретов осторожных! Не тормози процесса – ведь и сам, даст бог, уцелеешь! Мог уцелеть. И не подкатил бы «бильярдный шар своей головы к лузе сталинистов», если бы то и дело не шел на попятную. А то – Манеж разгромил, лагерную тему закрыл, сказал, что исчерпалась она до дна и полно об этом! На молодых стучал кулаками по трибуне, предлагал, кому не нравится здесь, убираться на Запад. Сегодня же! Сейчас же!

– Но если ты готов стать под общее знамя, то вот тебе моя рука! – И протягивал руку бледному Вознесенскому, который в ту минуту стоял на трибуне и мямлил, что его любимый поэт Маяковский, что вслед за ним, в его традициях…

Никита сидел в окружении «Ильичевых» позади и выше, нервно вскакивал и прерывал очередного призванного к ответу, орал про Запад, грозил, пугал, а потом протянул кому-то, не сдержав темперамента, руку со словами про «общее знамя». Тот вцепился в нее обеими руками, и зал, лающий, как свора собак на жестких ошейниках: «Позор! Позор!», готовый того, кто на трибуне, искусать в кровь, дай только хозяин команду, разразился бурными аплодисментами. А Никита закрепил талантливо найденный прием, как актер закрепляет удачную находку, интонацию или трюк, и для его демонстрации выискивал в зале очередную жертву, в ярости выхватывал глазами чье-нибудь молодое лицо…