о Сталине она упоминает лишь единожды, в зашифрованной форме («ст» в тексте «Состояние литературы на исходе войны»)
[782].
Катастрофы сталинизма и войны проявляются на глубинном уровне, в исследованиях того, как современники Гинзбург терпели неудачи в частной жизни и профессии. Записи Гинзбург – свидетельство того, что Александр Жолковский, говоря о сталинизме, назвал «одержимая властью культурная атмосфера»[783]. Ее персонажи должны изыскать способы, которые позволят им стать хозяевами своей судьбы и преодолеть стоящие перед ними колоссальные препятствия. Постиндивидуалистический человек, при всей его фрагментарности, был, тем не менее, склонен к самоутверждению, к выпячиванию своего эго и личности. Надежда Мандельштам в своих воспоминаниях отметила: то, что советские граждане поневоле утрачивали свое «я» под давлением «эпохи оптовых смертей и гигантских мясорубок», парадоксальным образом поощряло эпидемию эгоцентризма. Для большинства людей, пишет она, «выше всего стоит инстинкт самосохранения – спасайся, кто может и какими угодно способами». У большинства потеря «я» и «сужение личности» порождали «открытый индивидуализм – ведь эгоцентризм и самоутверждение его крайние проявления»[784].
В своих записях Гинзбург демонстрирует всю изощренность и разнообразие стратегий самоутверждения и укрепления своего социального положения, к которым прибегали люди, приспосабливаясь к обстановке сталинизма. В 1980 году она описывала типичное историческое поведение своего поколения как сочетание приспособляемости (мотивацией для которой служил «двойной механизм – уклонение от страдания и поиски удовольствия») с «оправданием необходимости (зла в том числе)» и равнодушием[785]. «Нынешние всё недоумевают – как это было возможно? Это было возможно и в силу исторических условий, и в силу общечеловеческих закономерностей поведения социального человека. К основным закономерностям принадлежат: приспособляемость к обстоятельствам; оправдание необходимости (зла в том числе) при невозможности сопротивления; равнодушие человека к тому, что его не касается»[786]. Стратегия самой Гинзбург в 1930–1940‐е годы, по-видимому, включала в себя смирение, отказ от участия в общественной жизни, скептицизм и терпение[787]. Самым мощным в ее арсенале средств выживания был аналитический склад ума, с помощью которого она, выступая в роли наблюдателя, препарировала чужие жизненные стратегии[788]. Рассматриваемые здесь записи, должно быть, выполняли для Гинзбург двойную функцию: отчасти они служили психологическим механизмом преодоления проблем, а отчасти – набросками будущего романа. (В рукописях «Дома и мира» определенные персонажи сгруппированы под заголовком «Поврежденные/Искаженные».) Эти записи помогают понять психологию окружения Гинзбург, но не в меньшей или даже в еще большей мере обнажают личные идеи фикс автора. То, что в 1930–1940‐е годы Гинзбург была склонна анализировать неудачи (хотя у нее было много знакомых, преуспевших в жизни хотя бы временно: например, Григорий Гуковский, Ольга Берггольц и Константин Симонов), указывает, что она старалась найти выражение своей неудачной социальной реализации в профессии и личной жизни.