Провидение и катастрофа в европейском романе. Мандзони и Достоевский (Капилупи) - страница 27

На границу между возможностями преображения человека и уникальным путем Христа обращает внимание Б.Н. Тихомиров: «В антропологических построениях Достоевского мы не встречаем суждений о качественных различиях в человеческом естестве до и после акта искупления (хотя о крестной жертве Христа он пишет многократно)»[76]. Действительное слияние с божественной природой может быть возможно только при условии изменения изначально данной природы человека. Человек уподобляется Богу в попытке возлюбить другого более самого себя, но и в этом необходимом самоотречении идеал Христа оказывается недостижим.

Отчаяние от этой недостижимости, сопровождающее человека всю его земную жизнь, уже есть само по себе обещание запредельного, уже есть указание на причастность человека не только умопостигаемому земному закону, но и закону небесному. «Многое на земле от нас скрыто, – говорит старец Зосима, – но взамен того даровано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным, с миром горним и высшим…» (14, 290). При этом вера Достоевского не уклоняется от анализа; можно сказать, что анализ для него есть обязательное преодоление противоречий, в конечном счете требующих веры и также приводящих к ней. Основой веры в данном случае выступает равно как идея бессмертия, так и необходимость телесной смерти. Эти два полюса в конечном счете определяют глубинный смысл страдания человеческого и вообще смысл продвижения земной жизни к единственной цели, точнее – к иной жизни, по достижению цели открывающейся перед нами.

Говоря как о великой тайне о цели и смысле бытия, которые не так уж разнились в мировоззрениях Достоевского и Мандзони, вспомним знаменитые слова русского писателя, обращенные в письме к брату Михаилу: «Ее надо разгадывать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком» (28 (I), 63). Сложно не согласиться с тем замечанием, что человек и его тайна у Достоевского – это не тайна русской души, но тайна универсальная, вечная цель возлюбленного Божьего творения, совокупное устремление его духовной и чувственной природы[77]. В этом взгляде особенно выразительно читается близость Достоевского к трагизму Паскаля, и параллельно ощутимо соприкосновение с той связующей нитью, по которой мы пытаемся проследовать в рассуждении о религиозных воззрениях двух исследуемых авторов[78].

Если Мандзони фактически увенчивает свой роман темой присутствия Божественного Провидения в исторической действительности, то у Достоевского эта тема далеко не так явлена, дабы не сказать, что она скрыта или никак не акцентирована. Достоевский показывает читателю, что Провидение может заключаться именно в трагизме, в чувстве внутреннего напряжения, в антиномии человеческого сознания. Ведь то и отличает современный трагизм от античной его версии, что это трагизм не судьбы героя, – это трагизм